<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>



СРЕДИ ДОЧЕРЕЙ ПУСТЫНИ

1.


"Не уходи! – сказал тогда странник, называвший себя тенью Заратустры. – Останься с нами, не то прежняя смутная тоска снова нападет на нас.
Старый чародей от души поделился с нами тем наихудшим, что было у него, и вот, взгляни, – у нашего доброго благочестивого Папы на глазах слезы, и он опять готов плыть по морю уныния.
Похоже, что эти короли стараются сдерживаться перед нами: ибо лучше всех нас научились они этому за сегодняшний день! Но я готов побиться об заклад, что не будь свидетелей, они бы тоже затеяли скверную игру,
– скверную игру медленно ползущих облаков, влажного уныния, сырой тоски, заволоченного неба, украденных солнц, завывающих осенних ветров!
– скверную игру наших рыданий и криков о помощи: останься с нами, о Заратустра! Здесь много скрытых бед, желающих высказаться, много облачного и вечернего, много спертого воздуха!
Ты насытил нас сильной, мужской пищей и напитал подкрепляющими притчами: так не допусти же того, чтобы дух женственности и изнеженности овладел нами за десертом!
Ты один делаешь воздух, тебя окружающий, крепким, бодрым и чистым! Нигде на земле не встречал я воздуха свежее, чем в пещере твоей!
Хотя и повидал я много стран, а нос мой разучился распознавать и оценивать разные запахи; у тебя же, в пещере твоей, услаждается обоняние мое как никогда ранее!
Разве что однажды, – о, прости мне одно воспоминание! Не обессудь за одну старую застольную песню, которую сложил я, живя среди дочерей пустыни:
– ибо там тоже был добрый, здоровый, светлый воздух Востока: там отдалился я дальше всего от затянутой тучами, от сырой, угрюмой, дряхлой Европы!
Любил я тогда девушек Востока и других поднебесных стран, чьи лазоревые небеса не омрачали ни единое облако, ни единая мысль.
Вы не поверите, до чего же чинно восседали они, когда не плясали – глубокие, но при этом бездумные, словно маленькие тайны, словно разукрашенные лентами загадки, словно десертные орешки,
– пестрые, яркие и чуждые, поистине так! Но не омрачало их ни одно облачко – эти загадки позволяли разгадывать себя: и вот – в честь этих девушек сочинил я тогда застольный псалом – псалом для десерта".
Так говорил странник, называвший себя тенью Заратустры; и прежде чем кто-нибудь успел ответить ему, он схватил арфу старого чародея и, скрестив ноги, оглянулся вокруг, спокойный и мудрый: медленно и испытующе он втянул в себя воздух, будто пробуя на вкус новый, незнакомый воздух чужой страны. А потом запел в какой-то особой манере, с воплями и завываниями.

2.


Пустыня ширится: горе тому, кто пустыни таит!

О! Торжественно!
Поистине торжественно!
Достойное начало!
По-африкански пышно!
Как и пристало льву
Или высоконравной обезьяне, –
Но чуждо вам, возлюбленные девы,
У чьих прелестных ног мне, европейцу,
Позволено сидеть. Селах.

Поистине, достойно удивленья,
Что я – вблизи пустыни
И в то же время от нее далек
И не опустошен:
Оазис-крошка,
Зевнув, открыл благоуханные уста
И я низринулся в сладчайшие пределы,
И вот, возлюбленные девы,
Я перед вами. Селах.

Благословенно чрево того кита,
Что гостя приютил! –
Понятен ли ученый мой намек?
Хвала утробе, что была с невольным постояльцем
Радушна, как со мной оазис:
Но в чем себе позволю усомниться, –
Я сын Европы, а она –
Старух всех недоверчивей на свете.
Да исправит это Господь!
Аминь!

И вот я здесь,
Вокруг меня оазис;
Я словно финик –
Румяный, сладкий, сочный, золотистый,
Вожделеющий девичьих уст, алчущий укуса
Белоснежных, холодных и острых девичьих зубов:
Сердца всех пылких фиников
Томятся такой же страстью. Селах.

Итак, похожий – даже слишком –
На вышеназванные южные плоды,
Лежу я, окруженный роем
Игривых и назойливых жучков,
А также сумасбродной суетой
Нескромных, крошечных причуд и вожделений –
О кошки-девушки, Зулейка и Дуду –
Безмолвные и полные предчувствий,
Я вами окружен и осфинксован,
Когда одним бы словом
Мне выразить как можно больше чувства:
(Да простится мне этот грех против языка!)
Я с упоением вдыхаю райский воздух,
Прозрачный, свежий, в золотых прожилках,
Давно уже не посылал на землю месяц
Такого воздуха, –
Случайно ли, по прихоти, –
Как повествуют древние поэты?
Но я из рода скептиков и сомневаюсь в этом,
Я вышел из Европы, а она –
Старух всех недоверчивей на свете.
Да исправит это Господь!
Аминь!

Сижу я здесь, любезные подруги,
Без будущего, без воспоминаний,
Упиваюсь благоуханьем,
Втягиваю его раздутыми от жадности ноздрями,
Гляжу на пальму,
Что как танцовщица
Сгибает стройный стан,
Стоит заглядеться
И начинаешь подражать ее движениям!
Она похожа на танцовщицу, что долго –
О, как небезопасно долго! –
Стояла на одной ноге –
Быть может, о второй она забыла?
По крайней мере тщетно я искал
Бесценную другую половину,
В священной близости искал легчайших,
Покровов тканых и блестящих,
Тончайших, развевающихся юбок.
Увы, мои прелестные подруги,
Хотите верьте, хотите – нет:
Она утратила вторую ножку!
Ах, какая жалость!
Быть может, где-то блуждает она,
Безутешная, одинокая?
Быть может, ужасного чудовища страшится –
Льва с пышной желтой гривой?
Или уже обглодана, разгрызена на части?
О горе! Не иначе, как съедена она! Селах.

О, не рыдайте, нежные сердца!
Сердца сладчайших фиников, не плачьте!
Сосцы, наполненные молоком!
Сосуда с благовониями!
Бедняжечка Дуду, утешься!
Зулейка, будь смелей!
Или уместней укрепиться сердечным средством –
Умащенной бальзамом притчей?
Торжественным наставленьем?

Поднимись, достоинство!
Достоинство добродетели! Достоинство Европы!
Раздуйтесь, мехи добродетели!
Не повыть ли,
Пореветь еще!
Исторгнуть рев высоконравный!
Высоконравным львом рычать
пред дочерьми пустыни!
О девы!
Для алчной страсти европейской
Рев добродетели всего милее!
Я, европеец, перед вами,
Я не могу иначе, помоги мне, Боже! [19]
Аминь!


Пустыня ширится: горе тому, кто пустыни таит!


ПРОБУЖДЕНИЕ

1.


После песни странника – тени Заратустры пещера вдруг наполнилась шумом и смехом: и так как собравшиеся гости говорили все разом, и даже осел при таком воодушевлении не остался безмолвным, то Заратустрой овладели легкое отвращение к гостям своим и озорное настроение, хотя и радовался он веселью их. Ибо оно казалось ему признаком выздоровления. И вот выскользнул он потихоньку на свежий воздух и стал говорить со зверями своими.
"Куда подевалось теперь несчастье их? – спросил он, вздохнув с легкой досадой. – Похоже, что, побыв у меня, разучились они взывать о помощи!
– хотя, к сожалению, не разучились еще вообще кричать". И Заратустра заткнул себе уши, ибо к шумному ликованию высших людей каким-то странным образом примешивалось ослиное "И-А".
"Им весело, – продолжал он, – и кто знает, быть может, веселятся они за счет хозяина дома? И хотя они учились смеяться у меня, не моему смеху научились.
Хотя, что с того! Они уже немолоды и смеются, и выздоравливают по-своему; куда более худшее выносили уши мои и не возмущались.
День этот – победа: уже отступает, бежит мой старый, заклятый враг – Дух Тяжести! Как хорошо кончается день, начавшийся так тяжело и скверно!
И хочет он завершиться. Наступает вечер: он мчится по морю, лихой всадник! Как раскачивается он, блаженный, возвращаясь домой, на пурпурных седлах своих!
Небо смотрит так ясно, мир так глубок: о вы все, удивительные люди, пришедшие ко мне, еще стоит жить, если жить рядом со мной!".


Так говорил Заратустра. И вновь из пещеры послышались крики и смех высших людей: тогда он заговорил опять.
"Клюет эта рыба, годится для нее приманка моя, и вот – отступает их враг, Дух Тяжести. Если я не ослышался, они уже учатся смеяться над собой.
Действует на них мужская пища, сочные и укрепляющие притчи мои: и поистине, не угощаю я гнилыми овощами! У меня пища воинов, пища завоевателей; я пробуждаю новые желания.
Новые надежды в руках и ногах их, сердца их расширяются. Новые слова находят они, и скоро будет их дух дышать дерзновением.
Разумеется, такая пища не пригодна для детей и для томящихся унынием женщин – как старых, так и молодых. По-другому как-то надо убеждать нутро их: не врач я им и не учитель.
Отвращение отступает от этих высших людей: ну что ж! это моя победа. В моем царстве они в безопасности, всякий глупый стыд бежит их, сердца их открываются.
Они раскрывают сердца свои, счастливые часы возвращаются к ним, они тщательно обдумывают и находят успокоение, – они становятся благодарными.
И то, что они становятся благодарными, считаю я лучшим признаком. Пройдет еще немного времени, и они придумают себе праздники и поставят памятники своим прежним радостям.
Они выздоравливают!" – Так говорил с радостью Заратустра в сердце своем, глядя вдаль; а звери подошли ближе к нему и почтили покой его и счастье.

2.


Но тут испуг овладел Заратустрой, ибо слух его, уже привыкший к шуму и смеху, доносившимся из пещеры, был поражен внезапно наступившей мертвой тишиной; а нос его учуял запах курящихся благовоний, как будто жгли сосновые шишки.
"Что случилось? Чем они занимаются?" – спросил он себя и подкрался к входу в пещеру, так, чтобы увидеть гостей своих, оставаясь при этом невидимым. О чудо из чудес! Что же узрели глаза его!
"Все они снова стали благочестивыми, они молятся, они обезумели!" – сказал он, безмерно удивленный. И действительно! Все высшие люди – оба короля, Папа в отставке, злой чародей, добровольный нищий, странник и тень, старый прорицатель, совестливый духом и самый безобразный человек – все они стояли на коленях, словно дети или старые набожные бабки, и молились ослу. А самый безобразный человек как раз начал хрипеть и сипеть, словно нечто невыразимое в нем искало исхода; когда же, наконец, он облек это в слова, то это было не что иное, как своеобразная благочестивая литания в честь осла, которому молились и воскуряли благовония. И таковы были слова ее:
Аминь! Честь, и хвала, и мудрость, и благодарение, и сила, и слава Господу нашему во веки веков! [20]
– А осел издал крик: "И-А".
Он взял на себя бремя наше, он принял образ слуги, сердце его терпеливо, и он никогда не скажет "Нет"; и тот, кто любит Господа своего, тот наказует его [21].
– А осел издал крик: "И-А".
Он не говорит: разве что постоянно произносит "Да" тому миру, который сотворил: так восхваляет он его. И в этом искушенность его, что не говорит он: так что редко бывает он неправ.
– А осел издал крик: "И-А".


Незаметно проходит он по миру. Серый цвет любит он, им окутывает добродетель свою. Если и есть дух у него, то он сокрыт: однако каждый верует в его длинные уши.
– А осел издал крик: "И-А".
Какая потаенная мудрость – иметь длинные уши всегда говорить "Да" и никогда "Нет"! Не по своему ли образу и подобию сотворил он мир сей – то есть, как можно глупее?
– А осел издал крик: "И-А".


И прямыми, и кривыми путями ходишь ты; и мало заботит тебя, что кажется людям кривым, а что – прямым. По ту сторону добра и зла лежит царство твое. В том и невинность твоя, что не знаешь ты, что такое невинность.
– А осел издал крик: "И-А".


Никого не отвергаешь ты, ни королей, ни нищих. И детям не возбраняешь ты приходить к тебе, а если скверные мальчишки дразнят тебя, ты простодушно говоришь: "И-А".
– А осел издал крик: "И-А".


Любишь ты ослиц, и свежие фиги нравятся тебе, и воздаешь ты должное всякой пище. Запах чертополоха волнует сердце твое, когда случается тебе быть голодным. И в этом – божья премудрость.
– А осел издал крик: "И-А".


ПРАЗДНИК ОСЛА

1.


[22] Но на этом месте литании Заратустра уже не мог больше сдерживаться, сам крикнул "И-А" еще громче, чем осел, и ринулся на обезумевших гостей своих. "Чем это вы тут занимаетесь, приятели? – воскликнул он, рывками поднимая с земли молящихся. – Счастье ваше, что никто, кроме Заратустры, не видел вас.
Всякий подумал бы, что вы, с этой вашей новой верой, – ярые богохульники или вконец потерявшие разум старые бабы!
А ты, последний Папа, как миришься ты с самим собой, столь недостойным образом молясь ослу, как будто это Бог?".
"Прости меня, о Заратустра, но во всем, что касается Бога, я просвещеннее тебя. И это по праву.
Лучше уж возносить молитвы Господу в таком вот образе, чем вообще не иметь образа божьего! Подумай над этими словами, мой возвышенный друг, и ты скоро постигнешь истину, заключенную в них.
Тот, кто сказал: "Бог есть Дух", сделал величайший шаг и прыжок, приблизивший к неверию, шаг, какого никто еще на земле до него не делал: нелегко выправить то, что сказано им!
Старое сердце мое волнуется и трепещет от того, что есть еще на земле нечто достойное молитвы. Прости же, о Заратустра, старому благочестивому сердцу последнего Папы!"
"А ты, – обратился Заратустра к страннику, называвшему себя его тенью, – ты именуешь себя свободным духом и мнишь себя таковым? А сам грешишь идолопоклонством, участвуя во всяких поповских ухищрениях?
Поистине, то, что ты устраиваешь здесь, еще хуже того, что ты вытворял с этими скверными черномазыми девчонками! Эх ты, жалкий новообращенный!".
"Да, все это довольно гнусно, – отвечал странник, называвший себя тенью Заратустры, – и ты прав: но я ничего не могу с этим поделать! Старый Бог снова жив, о Заратустра, что бы ты ни говорил.
Во всем виноват самый безобразный человек – это он воскресил его. Хоть он и говорит, будто бы когда-то он убил его, но смерть богов – всегда предрассудок".
"А ты, – спросил Заратустра, – ты, старый злой чародей, что делаешь ты? Кто в этот свободный век поверит в тебя, если сам ты исповедуешь этот божественный ослизм?
Глупостью было то, что делал ты; как ты, будучи столь умным, мог совершить такую глупость?".
"О Заратустра, – отвечал проницательный чародей, – ты прав, то была глупость, и я уже поплатился за это".
"Ну, а ты, – обратился Заратустра к совестливому духом, – поразмысли как следует и раскрой глаза пошире! Не восстает ли против этого совесть твоя? Не слишком ли чист дух твой для молитв и чадящего фимиама этих святош?".
"В этом что-то есть, – отвечал тот, вытаращив глаза, – есть нечто такое во всем этом спектакле, что ублажает даже совесть мою.
Возможно, я просто не осмеливался веровать в Бога, однако для меня несомненно то, что в этом образе Бог предстает наиболее достоверным.
По свидетельству благочестивых, Бог вечен: у кого столько времени, тот может позволить себе не торопиться. Как можно глупее и медленнее – таким способом можно зайти весьма далеко.
Тот, у кого столько духа, вполне может увлечься глупостью и безумием. Вспомни себя, Заратустра!
Поистине! Даже сам ты вполне мог бы сделаться ослом от изобилия своего и от мудрости своей.
Разве не любит истинно мудрый ходить кривыми путями? Этому учит сама очевидность, этому учишься, глядя на тебя, Заратустра!".
"Ну и, наконец, ты, – сказал Заратустра, повернувшись к самому безобразному человеку, который все еще лежал на земле, протянув руку к ослу (ибо он давал ему испить вина). – Ты, кому нет наименования, скажи, что делал ты?
Ты казался мне преображенным, сверкали глаза твои, безобразие твое было окутано возвышенным: что же делал ты?
Значит, это правда, что говорят, будто ты воскресил его? Для чего же? Разве безо всякой причины его убили и отделались от него?
Ты сам казался мне воскрешенным: так в чем же дело? Почему ты повернул назад? Почему изменил себе? Говори же, безымянный!".
"О Заратустра, – отвечал самый безобразный человек, – ты плут!
Жив ли он еще, воскрес ли, умер ли окончательно, кто из нас двоих лучше знает это? Я спрашиваю тебя.
Однако я знаю одно: у тебя научился я некогда этому, о Заратустра: тот, кто желает убить окончательно, тот смеется.
"Убивают не гневом, а смехом", – так говорил ты когда-то. О Заратустра, ты, сокрытый, разрушающий без гнева, опаснейший из всех святых, ты – плут!"

2.


И тогда произошло следующее: Заратустра, удивленный столь дерзкими ответами, бросился к выходу из пещеры и, повернувшись к гостям своим, воскликнул громовым голосом:
"Ах вы, шуты и паяцы, все вы, тут собравшиеся! Ни к чему прятаться и притворяться передо мной!
Как трепетали сердца ваши от ярости и восторга, что наконец-то вы снова стали, словно малые дети – столь же благочестивы,
– что, наконец, вы снова, подобно детям, стали молиться, складывать ручки и говорить: "Добрый Боженька!".
Однако покиньте теперь эту детскую – пещеру мою, где сегодня все несмышленое чувствует себя, как дома. Уймите там, на свежем воздухе, ваш ребяческий пыл и волнение сердца!
Конечно, если не станете вы подобны детям, то не войти вам в царствие небесное. (И Заратустра воздел руки горе).
Но мы и не стремимся в то небесное царство: мы стали мужественны, мы стали мужами, и потому желаем мы земного царства".

3.


И снова Заратустра начал говорить. "О новые друзья мои, – сказал он, – вы, удивительные, вы, высшие люди, как нравитесь вы мне теперь,
– с тех пор, как вы снова стали веселы! Поистине все вы расцвели: и думаю я, что для подобных цветов нужны новые праздники, – какая-нибудь дерзкая бессмыслица, что-то вроде литургии и ослиного праздника, да еще старый дурень и безумец Заратустра, ветер и ветреник, который проветрит и просветлит вам души.
Не забывайте этой ночи и этого ослиного праздника, о высшие люди! Будучи у меня, выдумали вы это, и я считаю это добрым предзнаменованием, ибо такое могут выдумать лишь выздоравливающие!
И если будете вы отмечать праздник осла еще когда-нибудь, делайте это из любви к себе и из любви ко мне! И в память обо мне!".


Так говорил Заратустра.


ПЕСНЬ ОПЬЯНЕНИЯ*

1.


Тем временем все вышли на свежий воздух, в прохладную задумчивость ночи; Заратустра вел за руку самого безобразного человека, чтобы показать ему свой ночной мир, большой округлый месяц и серебристые водопады у пещеры. И вот наконец все эти люди – уже немолодые, но с утешенными и бодрыми сердцами – встали друг подле друга и дивились сами себе, что им так хорошо на земле; а тайна ночи все глубже и глубже проникала в сердца их. И снова подумал Заратустра: "О, как нравятся мне теперь эти высшие люди!" – но не высказал этого вслух, ибо почтил счастье их и молчание.

* В издании КСА эта глава называется "Песнь странствующих в ночи".


Но тут случилось самое удивительное из всего произошедшего за этот долгий и удивительный день: самый безобразный человек вновь, и теперь уже в последний раз начал хрипеть и клокотать, а когда, наконец, дошло дело до слов, что ж! – уста его внятно и вразумительно исторгли вопрос, вопрос столь чистый, глубокий и ясный, что у всех, услышавших его, замерло в груди сердце.
"О вы, друзья мои, – вопрошал самый безобразный человек, – что происходит в душах ваших? Благодаря этому дню, впервые в жизни своей доволен я, что прожил ее,
– и не устану я свидетельствовать о том, что стоит жить на земле: один день, один праздник с Заратустрой научил меня любить ее.
"Так это была жизнь? – скажу я смерти. – Ну что ж! Еще раз!".
Друзья мои, что происходит в душах у вас? Готовы ли вы, как и я, сказать смерти: "Так это была жизнь? Ну что ж! Еще раз!".
Так говорил самый безобразный человек, а уже было близко к полуночи. И как вы думаете, что случилось тогда? Как только высшие люди выслушали его, осознали они преображение и выздоровление свое и поняли, кто принес им все это. И тогда бросились они к Заратустре, исполненные уважения, любви и признательности, целовали ему руки и, соответственно душевному складу своему, одни смеялись, другие же плакали. А старый прорицатель плясал от удовольствия; и если, как полагают многие повествователи, был он пьян от сладкого вина, [23] то, несомненно, гораздо сильнее опьяняла его радость жизни, ибо отрекся он от всякой усталости. Некоторые даже утверждают, что плясал и осел: видно, не зря самый безобразный человек напоил его вином. Было ли это так, иначе ли, не важно, но если даже осел и не плясал в тот вечер, то произошли вещи куда более странные и удивительные. Словом, как гласит поговорка Заратустры: "Ну что ж!".

2.


Заратустра же, пока происходило все вышеописанное, стоял, будто пьяный: угасал взор его, язык заплетался, ноги подкашивались. И кто бы мог угадать, какие мысли проносились тогда в душе его? Однако было очевидно, что дух его отступил от него, и обратился вспять, и устремился вперед, и находился где-то в далеком будущем, и словно пребывал, как написано, "над горными перевалами, между двумя морями,
– блуждая, словно тяжелая туча, между прошедшим и будущим". [24]
Но высшие люди поддерживали его со всех сторон, и мало-помалу пришел он в себя и отстранил рукой толпу озабоченных почитателей. Вдруг он быстро повернул голову, словно услышал что-то, и, приложив палец к губам, молвил: "Грядет!".
И тотчас окружила его атмосфера тишины и тайны, а из глубокой дали донесся долгий, протяжный звон колокола. Заратустра, как и все высшие люди, прислушался к нему, а потом снова приложил палец к губам и сказал: "Грядет! Грядет! Приближается полночь!" – и преобразился голос его. Но он все еще не двигался с места; и тогда еще больше сгустилась вокруг атмосфера тишины и тайны, и все вокруг прислушивалось – даже осел, и звери, бывшие в особом почете у Заратустры, – орел и змея, и сама пещера Заратустры, и большой холодный месяц, и сама ночь. И вот, Заратустра в третий раз приложил палец к губам и произнес:
"Грядет! Грядет! Грядет! Пойдемте же! Час пробил! Отправимся странствовать в ночь!".

4.


О, горе мне! Куда исчезло время? Или погрузился я в глубочайшие источники? Мир дремлет –
О! лает пес, светит месяц. Я скорее умру, нежели поведаю думы, что ныне переполняют полночное сердце мое.
Я умер. Свершилось. Паук, зачем оплетаешь меня паутиной? Жаждешь крови моей? О! Выпадает роса, близится час,
– час леденящего холода, час, когда я замерзаю и цепенею, час, вопрошающий неустанно: "Чье сердце способно вместить это?
– кто должен быть властелином земли? Кто скажет: "Отныне так вы будете течь, большие и малые реки!"?
– близится час: о человек, о высший человек, внимай! Эта речь – для тонкого слуха, для твоего слуха – что вещает глубокая полночь?

3.


"Близится полночь, о высшие люди: и вот – хочу сказать я вам кое-что на ухо, как и тот древний колокол, что обращается к слуху моему,
– с той же тайной и ужасом, так же проникновенно, как тот древний полночный колокол, переживший на веку своем больше любого из смертных;
– отсчитавший до последнего мучительные удары сердец, что бились в груди отцов ваших. О, как вздыхает она! Как смеется во сне древняя глубокая полночь!
Тише! Тише! Слышится многое, что днем не осмеливается говорить в полный голос; лишь теперь, в прохладе ночи, когда успокоился шум сердец,
– лишь теперь внятно слуху оно и вещает, проникая в ночные не спящие души: о, как вздыхает она! О, как смеется во сне!
– разве не слышите вы, как таинственно, страшно и проникновенно вещает она, глубокая-глубокая древняя полночь? О человек, внимай!
5.
Меня уносит, танцует душа моя. Ежедневный труд! Ежедневный труд! Кто должен быть господином земли?
Холоден месяц, ветер молчит. О! Достаточно ли высоко летали вы? Вы танцевали: но ноги – все же – не крылья.
Вы, лихие танцоры, всякая радость уже миновала, прокисло вино, истлели кубки, слышен невнятный голос могил.
Невысоко летали вы: и вот – стал слышен невнятный голос могил: "Избавьте же мертвых! Почему так долго тянется ночь? Не пьянит ли нас месяц?".
О высшие люди, избавьте же мертвых, пробудите умерших! Увы! Почему червь все еще гложет? Близится, близится час,
– стонет колокол, и в груди еще сердце скрежещет, а червь все гложет и точит древо сердца. О! Мир глубок!

6.


Сладкозвучная лира! Сладкозвучная лира! Как люблю я звучание твое, это мелодичное пьянящее кваканье! Издалека, с прудов любви, доносятся до меня переливы песни твоей!
О, древний колокол, сладкозвучная лира! Чьи только скорби не разрывали сердце твое – скорби отцов, дедов и прадедов;
– зрелой стала речь твоя, зрелой и спелой, словно золотая осень и полдень, словно сердце отшельника. И теперь говоришь ты: "Мир созрел, виноградная лоза потемнела",
– ныне хочет он умереть, этот мир, умереть от счастья. О высшие люди, чуете ли вы благоухание? Неощутимо распространяется оно,
– благоухание и аромат вечности, аромат золотого вина, поднимающийся от древнего потемневшего и созревшего счастья,
– от пьянящего счастья полуночи, счастья смерти, поющего: мир глубок, и глубже, чем думает день!

7.


Оставь меня! Пусти! Оставь меня! Я слишком чист для тебя. Не прикасайся ко мне! Разве мир мой не стал совершенным?
Слишком чиста кожа моя для рук твоих. Оставь меня, бестолковый, темный, удушливый день! Разве полночь не светлее тебя?
Самые чистые должны господствовать над землей, никому не ведомые, непризнанные и сильные, души полуночи – полуночи, что светлее и глубже всякого дня.
О день! тяжелой поступью ходишь ты за мной! Ты протягиваешь руку за счастьем моим? Я, одинокий, богат для тебя, я для тебя – кладезь сокровищ, хранилище золота?
О мир, ты хочешь меня? Разве принадлежу я миру? Разве я набожен? Или божественен? Но, день и мир, слишком вы неуклюжи:
– пусть ваши руки будут более ловкими, протяните их за глубочайшим счастьем и столь же глубоким несчастьем, ловите какого-нибудь бога, но не меня:
– мое несчастье, мое счастье глубоки, о удивительный день, однако не бог я и не божий ад: глубока боль мира.

8.


Боль Бога глубже, о ты, удивительный мир! Возьми же страдания Бога, но не меня! Что я! Опьяненная сладкозвучная лира,
– полночная лира, никому не понятные вещания колокола, но все равно он должен говорить, взывать к лишенным слуха, о высшие люди! Ибо вы не понимаете меня!
Миновало! Свершилось! О юность! О полдень! О время послеполуденное! Вот настал вечер, и ночь, и полночь – пес воет, ветер:
– разве ветер не пес? Он визжит, лает, воет. О полночь! Как вздыхает она и смеется, как хрипит и задыхается!
Как трезво она говорит теперь, эта пьяная сочинительница стихов! Не перепила ли она само опьянение свое? Бодрствовала ли она? Пережевывает ли вновь и вновь свою жвачку?
– во сне пережевывает она печаль свою, эта древняя глубокая полночь, а еще больше – радость свою. Именно радость, когда глубока уже ее боль: но радость глубже, нежели скорбь.

9.


Ты, лоза виноградная! За что восхваляешь ты меня? Я же срезал тебя! Я жесток, и вот – истекаешь ты кровью: за что воздаешь ты хвалу моей опьяненной жестокости?
"Все, что стало совершенным, все зрелое – жаждет смерти!" – так говоришь ты. Да будет благословен нож виноградаря! Но все незрелое, увы, хочет жить!
Боль говорит: "Прейди! Иди прочь, боль!". Но все, что страдает, хочет жить, чтобы стать зрелым, радостным, томящимся от желаний,
– от желаний дальнего, высочайшего и светлого. "Я хочу наследников, – так говорит все страдающее, – я хочу детей, я не хочу себя".
Радость же не хочет ни наследников, ни детей: радость хочет только саму себя, она жаждет вечности, возвращения; хочет, чтобы все было вечно равным себе самому.
Боль говорит: "Разорвись, истеки кровью, сердце! Пошевеливайтесь, ноги! Крылья – в полет! Вдаль! Ввысь, скорбь!". Ну что ж! Вперед! О мое старое сердце! Боль говорит: "Прейди!".

10.


О высшие люди, что думаете вы обо мне? Кто я? Прорицатель? Сновидец? Опьяненный? Толкователь снов? Полночный колокол?
Капля росы? Испарение и благоухание вечности? Разве не слышите вы? Не чуете? Мир мой стал совершенным, полночь – это и полдень,
– боль – это и радость, проклятие – это также и благословение, ночь – это и солнце; идите прочь, не то узнаете: мудрец – это также и глупец.
Говорили ли вы когда-нибудь радости "Да!"? О друзья мои, тогда говорили вы "Да!" также и всякой боли. Все вещи связаны друг с другом, сопряжены, проникнуты взаимной любовью,
– хотели ли вы когда-нибудь дважды того же самого, говорили ли вы когда-нибудь: "Ты нравишься мне, счастье! Мгновение! Миг!"? Тем самым хотели вы, чтобы все возвратилось!
– все сызнова, все навечно, все связано, сопряжено, проникнуто взаимной любовью, о, так любили вы мир,
– вы, вечные, любите его вечно и всегда: и даже боли говорите: "Прейди, но возвратись! Ибо всякая радость жаждет вечности!".
– радость так богата, что она жаждет боли, ада, ненависти, позора, увечий, мира, – о, этот мир, вам ли не знать его!

11.


Всякая радость жаждет вечности всех вещей, хочет меда, закваски, хочет опьяненной полуночи, могил и слез утешения на них, хочет позолоты вечерних зорь,
– о, чего только не хочет радость! Она проникновеннее, ужаснее, таинственнее, она больше жаждет, больше алчет, чем всякая боль, она хочет себя, она впивается в себя, воля кольца борется в ней,
– она хочет любви, она хочет ненависти, она безмерно богата, она дарит, она разбрасывает, она просит, как милостыни, чтобы кто-нибудь взял ее, она благодарит того, кто берет ее, она хотела бы, чтобы ненавидели ее,
О высшие люди, по вам исходит тоской эта радость – неукротимая, блаженная, – по вашей боли, вы, неудавшиеся! По неудавшемуся тоскует всякая вечная радость.
Ибо всякая радость хочет себя самой, а потому желает и горя!
О счастье! О скорбь! О высшие люди, научитесь же тому, что радость жаждет вечности,
– радость жаждет вечности всех вещей, жаждет глубокой, глубокой вечности!

12.


Ну, а теперь научились ли вы песне моей? Разгадали, чего хочет она? Ну что ж! Отлично! О высшие люди, спойте мне теперь круговую песню мою!
Сами спойте теперь ту песню, что зовется "Еще раз!", смысл же ее – "Во веки веков!". Спойте, о высшие люди, круговую песнь Заратустры!

О, человек! Внимай!
Что вещает глубокая полночь?
"Я спала,
И от глубокого сна пробудилась:
Мир глубок, –
И глубже, чем думает день.
Глубока боль мира –
И все же радость глубже, нежели скорбь.
Боль говорит: "Прейди!"
Но всякая радость жаждет вечности,
Жаждет глубокой, глубокой вечности!"


ЗНАМЕНИЕ


А утром после той ночи вскочил Заратустра с ложа своего, препоясал чресла и вышел из пещеры, сияющий и сильный, словно утреннее солнце, выходящее из-за темных гор.
"О великое светило, – сказал он, как уже говорил однажды, – ты, глубокое око счастья, в чем было бы счастье твое, не будь у тебя тех, кому светишь ты!
И если бы они оставались в жилищах своих, когда ты уже бодрствуешь, и восходишь, и одаряешь, и наделяешь, как негодовала бы на это гордая стыдливость твоя!
Ну что ж! Еще спят они, эти высшие люди, в то время, как я уже бодрствую: не они мои истинные последователи! Не их ожидаю я тут, в горах моих.
За дело свое хочу я приняться и начать свой день: но не понимают они знамений утра моего, и не зов к пробуждению для них шаги мои.
Они спят еще в пещере моей, их сонные грезы упиваются моими песнями опьянения. Однако ушей, что слушают меня – слуха, повинующегося словам моим, – этого не хватает им".


Так говорил Заратустра в сердце своем при восходе солнца; и тут же он вопрошающе взглянул ввысь, ибо услыхал над головой пронзительный крик орла своего. "Ну что ж! – воскликнул он, – это мне нравится,так и должно быть. Звери мои проснулись, ибо проснулся я.
Орел мой бодрствует и, подобно мне, славит солнце. Орлиными когтями хватает он новый свет. Вы мои, истинно мои звери. Я люблю вас.
Но еще недостает мне истинно моих людей!"


Так говорил Заратустра; но вдруг услышал вокруг себя трепетание и шум крыльев, словно от бесчисленного множества птиц, и этот шум, и суматоха над головой его были так велики, что он закрыл глаза. И поистине, показалось ему, будто целая туча опустилась на него, словно туча из стрел, что сыплются на новообретенного врага. Однако то была туча любви над головой новообретенного друга.
"Что это со мной?" – подумал Заратустра, изумляясь в сердце своем, и медленно опустился на большой камень, лежавший у входа в пещеру. Но когда он, махая руками, отстранял от себя птиц, что с нежностью окружали его со всех сторон, случилось нечто еще более удивительное: ибо неожиданно для себя он запустил руки в космы густой, теплой шерсти; и тотчас послышалось рычание – протяжное, но кроткое рычание льва.
"Знамение сбывается", – сказал Заратустра, и, сердце его преобразилось. И действительно, когда стало светлее, он увидел, что у ног его возлежит могучий зверь с желтоватой шкурой, который приник головой к коленям его и, полный любви, не желал отходить от него, словно собака, нашедшая своего старого хозяина. Однако и голуби выказывали не менее горячую любовь, чем лев; и всякий раз, когда какой-нибудь голубь пролетал над носом льва, лев качал головой своей и смеялся, удивляясь.
На все это сказал Заратустра только одно: "Дети мои близко, дети мои", – и после этого умолк совершенно. Однако разрешились узы сердца его, и из глаз покатились слезы и стали падать ему на ладони. И больше он уже ничего не замечал и сидел недвижимо, не отмахиваясь от птиц, его окружавших. Голуби улетали и прилетали, садились ему на плечи, ласкали седины его и не уставали в нежности своей и ликовании. А могучий лев беспрестанно слизывал слезы, падавшие на руки Заратустры, издавая при этом робкое рычание. Так вели себя эти звери.
Все это продолжалось довольно долгое время, а быть может, напротив, короткое: ибо на самом деле для подобных вещей вообще нет времени на земле. Между тем в пещере Заратустры проснулись высшие люди и собрались устроить своего рода шествие – выйти навстречу Заратустре и произнести утреннее приветствие: ибо проснувшись, они обнаружили, что среди них его нет. Но когда подошли они к выходу из пещеры и стал слышен шум их шагов, лев насторожился, и вид его стал грозен; он разом отпрянул от Заратустры и, дико рыча, прыгнул к пещере; а высшие люди, услышав рык его, вскрикнули в один голос, ринулись назад и мгновенно исчезли.
Сам же Заратустра, пораженный и рассеянный, не понимая, в чем дело, поднялся с камня, удивленно оглянулся, вопрошая сердце свое и, опомнившись, увидел, что он один. "Что же слышал я? – наконец произнес он медленно. – Что только что приключилось со мной?"
И вот – память вернулась к нему, и он мгновенно постиг все, что произошло между вчерашним и сегодняшним днем. "Вот тот камень, на котором я сидел вчера утром, – сказал он, поглаживая бороду, – сюда подошел прорицатель, здесь же услышал я в первый раз тот крик, который слышал только что, великий крик о помощи.
О высшие люди, это вашу беду предсказал мне вчера утром старый прорицатель, вашей нуждой хотел он искусить и соблазнить меня: "О Заратустра, – говорил он мне, – я пришел, чтобы ввести тебя в твой последний грех".
"В мой последний грех? – гневно воскликнул Заратустра, рассмеявшись собственным словам, – что же было уготовано для меня как последний грех?"
И вновь Заратустра ушел в себя, и снова в раздумье опустился на камень и погрузился в размышление. Вдруг вскочил он.
"Сострадание! Сострадание к высшему человеку! – воскликнул он, и лицо его потемнело и стало суровым. – Ну что ж! Этому – было свое время!
Мое страдание и сострадание мое – что мне до этого! Разве к счастью стремлюсь я? Я стремлюсь к делу своему!
Вперед! Явился лев, близко дети мои, созрел Заратустра, настал мой час:
Это мое утро, мой день загорается: вставай, поднимайся, Великий Полдень!"


Так говорил Заратустра, покидая пещеру свою, сияющий и сильный, словно утреннее солнце, восходящее из-за темных гор.



<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>
Библиотека Фонда содействия развитию психической культуры (Киев)