<<<
ОГЛАВЛЕHИЕ
>>>
О ТРЕХ ПРЕВРАЩЕНИЯХ
Я говорю вам о трех превращениях духа: о том, как дух
стал верблюдом, верблюд – львом и, наконец, лев –
ребенком.
Много трудного существует для духа, для духа сильного и
выносливого, способного к почитанию: всего самого трудного
и тяжелого жаждет сила его.
"Что такое тяжесть?" – вопрошает выносливый дух,
становится, как верблюд, на колени и хочет, чтобы его
хорошенько навьючили.
"Герои, в чем наибольшая тяжесть? – вопрошает
выносливый дух. – В том, чтобы я мог взять все это на
себя и возрадовался силе своей".
Не означает ли это: унизиться, чтобы причинить боль
высокомерию своему? Или заставить блистать свое безумие,
чтобы осмеять мудрость свою?
Или это значит: расстаться с нашим делом, когда
празднует оно победу? Или подняться на высокую гору, чтобы
искусить искусителя?
Или это значит: питаться желудями и травой познания и
во имя истины терпеть голод души?
Или это значит: быть больным, и отослать утешителей, и
свести дружбу с глухими, которые никогда не слышат, чего
хочешь ты?
Или это значит: войти в грязную воду, если это –
вода истины, и не гнать от себя холодных лягушек и теплых
жаб?
Или это значит: любить тех, кто нас презирает, и
протянуть руку призраку, который стремится запугать нас?
Все это, все самое трудное берет на себя выносливый
дух: подобно навьюченному тяжелой поклажей верблюду,
спешащему в пустыню, торопится в свою пустыню и он.
Но там, в безлюдной пустыне, свершается второе
превращение: там львом становится дух, добыть себе свободу
желает он и сделаться господином пустыни своей.
Там ищет он своего последнего владыку: врагом хочет он
стать ему, последнему господину и Господу своему, до
победного конца хочет бороться с великим драконом.
Кто же он, великий дракон, которого дух отныне не хочет
признавать господином и владыкой? Имя того дракона –
"Ты должен". Но дух льва говорит "Я хочу".
Зверь "Ты должен" лежит на пути его, переливаясь
золотой чешуей, и на каждой чешуйке блестит золотом "Ты
должен!".
Блеск тысячелетних ценностей на чешуе этой, и так
говорит величайший из драконов: "Ценности всех вещей
переливаются на мне блеском своим".
"Созданы уже все ценности, и все они – это я.
Поистине, не должно больше быть "Я хочу!" – так
говорит дракон.
Братья мои, зачем нужен лев в человеческом духе? Почему
бы не довольствоваться вьючным животным, покорным и
почтительным?
Создавать новые ценности – этого еще не может и
лев: но создать свободу для нового творчества может сила
его.
Завоевать свободу и поставить священное "Нет" выше
долга: вот для чего нужен лев, братья мои.
Завоевать себе право создавать новые ценности –
вот чего больше всего боится выносливый и почтительный дух.
Поистине, грабежом, достойным хищного зверя, кажется ему все это.
"Ты должен" некогда было для него высшей святыней, и он
любил ее; теперь же ему должно увидеть в ней заблуждение и
произвол, чтобы смог он отвоевать себе свободу от любви
своей: вот для чего нужен лев.
Но скажите мне, братья мои, что может сделать ребенок
такого, что не удается и льву? Зачем хищному зверю
становиться еще и ребенком?
Дитя – это невинность и забвение, новое начинание
и игра, колесо, катящееся само собою, первое движение,
священное "Да".
Ибо священное "Да" необходимо для игры созидания,
братья мои: своей воли желает теперь человеческий дух, свой
мир обретает потерянный для мира.
Я назвал вам три превращения духа: сначала дух стал
верблюдом, потом сделался львом, и наконец, лев стал ребенком.
Так говорил Заратустра. В то время он остановился в
городе, который назывался "Пестрая Корова".
О КАФЕДРАХ ДОБРОДЕТЕЛИ
Заратустре хвалили одного мудреца, который умел хорошо
рассуждать о сне и добродетели: за это премного чтили и
щедро вознаграждали его, и все юноши приходили и садились
перед кафедрой его. Пошел к нему и Заратустра и вместе со
всеми сел перед кафедрой. И так говорил мудрец:
"Честь и уважение сну! Это первое! И сторонитесь тех,
кто плохо спит и бодрствует ночью!
В присутствии сна стыдлив даже вор: всегда неслышно
крадется он во мраке ночи. Но нет стыда у ночного сторожа
– не стыдясь трубит он в свой рожок.
Немалое искусство – уметь спать: ведь для этого
необходимо бодрствовать целый день.
Десять раз на дню должен ты преодолеть себя: это
преодоление дарует тебе приятную усталость и будет
снотворным маком для души.
Десять раз на дню должен ты вновь примириться с собой:
ибо преодоление есть обида, и плохо спит непримирившийся.
Десять раз на дню должен ты находить истину, иначе
будешь искать ее и ночью, и душа твоя останется голодной.
Десять раз в день смейся и будь весел, чтобы ночью не
беспокоил тебя желудок – этот отец скорби.
Немногие знают такую истину: чтобы хорошо спать, надо
обладать всеми добродетелями. Разве стану я
лжесвидетельствовать? Разве буду прелюбодействовать?
Разве позволю я себе возжелать рабыню ближнего
моего? [
7]
Плохо сочеталось бы все подобное с хорошим сном.
И даже если все добродетели есть у тебя, не забывай вот
о чем: умей вовремя отправить спать добродетели свои.
Чтобы не ссорились они между собой, эти милые кумушки,
тем более из-за тебя, злосчастный!
Будь в мире с Богом и с соседом своим: этого требует
хороший сон. Будь также в мире и с соседским чертом! Не то
ночью он станет посещать тебя.
Чти начальников своих и повинуйся им, даже если
предпочитают они ходить криво! Этого требует хороший сон.
Разве твоя в том вина, что власть хромонога?
Того пастуха назовут наилучшим, который пасет овец на
тучных
лугах[
8]: ибо
так обретает он добрый сон.
Я не хочу ни великих почестей, ни огромного богатства:
от этого воспаляется селезенка. Но хорошо спится, если есть
доброе имя и маленькое сокровище.
Лучше небольшое общество, чем дурное: но все должны
приходить и уходить вовремя. Это способствует хорошему сну.
По душе мне нищие
духом: [
9]
они способствуют сну. Блаженны они, тем более если всегда
считать их правыми.
Так проходит день у добродетельного. Однако с приходом
ночи остерегаюсь я призывать сон; не хочет он, чтобы
призывали его, владыку всех добродетелей!
Я только размышляю, что сделал я и о чем думал в
течение дня. Терпеливо, словно корова, пережевываю я все
это, вопрошая себя: каковы же были десять преодолений моих?
И те десять примирений, и десять истин, и те десять
раз, когда я смеялся, услаждая сердце свое?
И вот, покуда я так размышляю и взвешиваю все эти сорок
мыслей, внезапно овладевает мною сон, незваный владыка
добродетелей.
Он ударяет по векам моим – и они тяжелеют;
касается рта моего – и он остается открытым.
Поистине, неслышными шагами приходит он ко мне,
приятнейший из воров, и похищает мысли мои: и я застываю на
месте, глупый, как эта кафедра.
Однако недолго стою я так, одолеваемый сном, и тотчас
ложусь".
Слушая мудреца, Заратустра смеялся в сердце своем: ибо
нечто прояснилось для него. И так сказал он себе:
"Дурак этот мудрец со своими сорока мыслями: но не
сомневаюсь я в том, что крепкий сон хорошо удается ему.
Счастлив уже и тот, кто живет рядом с ним! Такой сон
заразителен: он проникает даже сквозь толстые стены.
Не иначе как зачарована и сама кафедра его. И не
напрасно сидят юноши перед этим проповедником.
Его мудрость гласит: добродетельно бодрствовать во имя
хорошего сна. Действительно, не имей жизнь никакого смысла,
и будь я вынужден выбрать бессмыслицу, тогда и мне его
мудрость показалась бы наиболее достойной выбора.
Ясно мне стало теперь, к чему прежде всего стремились
некогда люди, ища учителя добродетели. Хорошего сна искали
они и в придачу – добродетелей, увитых цветами
снотворного мака!
Мудрость сна без сновидений – ее проповедовали с
кафедры все эти прославленные мудрецы: иного смысла жизни
не ведали они.
И теперь еще встречаются подобные проповедники
добродетели, но не всегда столь же честные; однако время их
уже прошло. И недолго еще стоять им: скоро лягут они.
Блаженны сонливые, ибо скоро они заснут".
Так говорил Заратустра.
О МЕЧТАЮЩИХ ОБ ИНОМ МИРЕ
Однажды Заратустра устремил мечты свои по ту сторону
человека, подобно тем, кто мечтает о мире ином.
"Творением страдающего и измученного Бога предстал
тогда мне наш мир.
Грезой показался мне он и вымыслом Бога; разноцветным
фимиамом пред очами недовольного божества мир сей
представился мне.
"Добро" и "Зло", "Радость" и "Страдание", "Я" и "Ты"
– все казалось мне разноцветным фимиамом перед оком
творца. Отвратить от себя взор свой хотелось ему – и
создал он мир.
Отвратить взор от страданий своих и забыться – это
пьянящая радость для тех, кто страдает. Самозабвением и
опьяняющей радостью увиделся мне этот мир.
Мир, вечно несовершенный; несовершенное отображение
вечного противоречия, опьяняющая радость для своего
несовершенного творца – таким увиделся мне некогда этот мир.
Так, подобно тем, кто мечтает о мире ином, устремил я
однажды мечты свои по ту сторону человека. Действительно ли
– по ту сторону?
О братья мои, этот Бог, созданный мной, был делом рук
человека и безумием его, подобно всем прочим богам!
Человеком был он, и притом – лишь малой частью
человека и моего "Я": из моего же пепла и пламени пришел ко
мне этот призрак. Поистине, не из мира иного явился он!
И что же, братья мои? Я преодолел себя, страдающего, я
отнес пепел свой в горы и ярчайшее пламя обрел для себя.
Взгляните! Призрак
отступил от меня!
Мукой и страданием было бы теперь для меня верить в
подобные призраки: горем и унижением было бы это для
выздоравливающего. Так говорю я тем, кто мечтает о мире ином.
Горем, и бессилием, и коротким безумием счастья,
которое знает лишь мучительно страдающий, созданы все иные
миры.
Усталость, жаждущая одним прыжком – смертельным
прыжком [
10]
– достигнуть последних пределов, жалкая усталость
неведения, не желающая больше хотеть, – это она
создала всех богов и все иные миры.
Верьте мне, братья мои! Тело, отчаявшееся в теле,
пальцами ослепленного духа ощупывало последние стены.
Верьте мне, братья мои! Тело, отчаявшееся в земле,
прислушивалось к тому, что говорили недра бытия.
И вот – захотело оно пробиться сквозь последние
стены, выйти из последних пределов своих и достичь мира иного.
Но надежно спрятан от людей "мир иной" –
нечеловеческое, полностью лишенное всех человеческих черт,
небесное Ничто; и безмолвствуют недра бытия, и никогда не
обращаются к человеку, кроме как в образе Человека.
Поистине, трудно доказать всякое бытие и трудно
заставить его говорить. Но скажите мне, братья, самое
дивное из всего сущего – не доказано ли оно наилучшим
образом?
Да, само мое "Я" и весь хаос противоречий его честнее
всего свидетельствует о бытиё своем: творящее, оценивающее,
жаждущее "Я" – есть мера и ценность всех вещей.
И это мое "Я", самое правдивое свидетельство бытия,
говорит о теле и стремится к нему, даже когда предается
страстным мечтам и трепещет разбитыми крыльями.
Все честнее учится оно говорить, это "Я"; и чем больше
учится, тем больше находит слов, чтобы хвалить тело и землю.
Новой гордости научило меня мое "Я", этой гордости учу
я теперь людей: не прятать больше голову в песок небесных
абстракций, но высоко держать ее, эту голову, созидающую
смысл земли!
Новой воле учу я людей: принять тот путь, по которому
ранее шли слепо и наугад, и охотно следовать ему, и
восхвалять его, и не отклоняться от него в сторону, тайком,
подобно больным и умирающим!
Это они, больные и умирающие, презрели тело и землю,
выдумали Неземное и искупительные кровавые
жертвы: [
11]
но даже эти мрачные яды, столь сладостные для них, они
брали у земли и у тела!
От нищеты и бедствий своих хотели они убежать, но
звезды были чересчур далеко. И вздыхали они: "Ах. если бы
были пути в небе, по которым можно было бы пробраться в
иное бытие, дабы обрести счастье!" – и вот они
изобрели для себя эти лазейки и кровавое
питье! [
12]
Неблагодарные! – они возомнили, что сумели
отречься от тела и от земли. Но кому же обязаны они болью и
блаженством этого отречения? – Своему телу и этой земле.
Заратустра кроток с больными. Поистине, не гневается он
на их неблагодарность и на все то, что служит им утешением.
Пусть же выздоравливают они и преодолевают себя, пусть
создадут себе высшее тело!
И выздоравливающего не попрекает Заратустра, когда тот
с нежностью взирает на заблуждения свои, а в полночь
прокрадывается к могиле Бога своего; но болезнью и
слабостью тела остаются для меня слезы его.
Всегда много больных среди мечтателей и тех, кто
исходит тоской по божеству: яростно ненавидят они
познающего и ту, самую младшую из добродетелей, что зовется
правдивостью.
Назад, во тьму минувшего оглядываются они;
действительно, иначе смотрели тогда на мечту и на веру:
умопомешательство считалось богоподобием, а сомнение – грехом.
Слишком хорошо знаю я этих богоподобных и знаю, чего
хотят они: они жаждут, чтобы веровали в них и чтобы
сомнение было грехом. Хорошо знаю я и то, во что они сами
веруют больше всего.
Поистине, не в иные миры и не в искупительную силу
крови – в тело истово веруют они; собственное тело для
них – "вещь в себе".
Но больна эта вещь: они охотно сбросили бы кожу. Оттого
и слушают они проповедников смерти и сами проповедуют мир
иной.
Братья мои, вслушайтесь лучше в голос здорового тела:
чист и честен голос его.
Правдивее и честнее говорит здоровое тело –
сильное и совершенное, и говорит оно о смысле земли".
Так говорил Заратустра.
О ПРЕЗИРАЮЩИХ ТЕЛО
Презирающим тело хочу сказать я слово мое. Не обязаны
они ни переучиваться сами, ни переучивать других, пусть
лишь расстанутся с телом своим – и так станут немыми.
"Я – тело и душа", – говорит ребенок. И
почему бы всем не говорить, как дети?
Но пробудившийся и познавший говорит: я – только
тело, и не более того; душа же – лишь слово,
обозначающее нечто в теле.
Тело – это великий разум, великое множество с
единым сознанием, война и мир, стадо и пастырь.
Орудием телу служит и твой маленький разум, который
называешь ты духом, брат мой, он – всего лишь орудие и
игрушка великого разума – тела.
"Я", – говоришь ты, гордясь этим словом. Но важнее
– хотя ты и не хочешь этому верить, – гораздо
важнее тело твое и великий разум его; оно не говорит "Я", а
созидает его.
Все, что испытывается чувством и познается умом,
никогда не имеет в себе конца своего. Однако чувство и ум
хотят убедить тебя в том, что они – цель и предел всех
вещей: так тщеславны они.
Чувство и ум всего лишь орудия и игрушки: за ними
скрывается
Самость. Она ищет глазами чувств и
слушает ушами ума.
Самость всегда прислушивается и ищет: она сравнивает,
подчиняет, разрушает и завоевывает. Она господствует и
повелевает даже твоим "Я".
За мыслями и чувствами твоими, брат мой, стоит
могущественный господин, неведомый мудрец – Самость
имя ему. В твоем теле живет он, он и есть тело твое.
В теле больше разума, нежели в высшей мудрости твоей. И
кто знает, зачем вообще нужна телу высшая мудрость?
Самость смеется над твоим "Я" и его гордыми скачками.
"Что мне эти скачки и полеты мысли? – говорит она
себе. – Окольный путь к моей цели. Я служу помочами
для "Я" и внушаю ему понятия его.
Самость внушает "Я": "Здесь испытывай боль!". И вот оно
страдает и думает о том, как бы ему не страдать более,
– и оно
должно так думать.
Самость внушает "Я": "Здесь ощущай радость!". И "Я"
радуется и думает о том, как бы ему еще испытать эту
радость, – и оно
должно так думать.
Презирающим тело хочу сказать я слово мое. Из почитания
возникло презрение их. Что же это такое, что создает
презрение и почитание, ценность и волю?
Творящая Самость создала себе презрение и почитание,
это она – творец радости и скорби. Творящее тело
создало себе ум как орудие воли своей.
Даже в безумии и в пренебрежении вы служите Самости,
вы, презирающие тело. Я говорю вам: ваша Самость желает
умереть и отворачивается от жизни.
Она уже не в силах делать то, к чему больше всего
стремится, – творить сверх себя. Этого хочет она
превыше всего, в этом самое страстное ее желание.
Однако поздно уже ей стремиться к этому: и вот –
Самость жаждет гибели.
Ваша Самость желает смерти – оттого вы и стали
презирать тело! Ибо вы уже не в силах творить сверх себя.
Вот почему негодуете вы на жизнь и на землю.
Бессознательная зависть кроется в косом взгляде презрения
вашего.
Нет, не пойду я вашим путем, вы, презирающие тело! Вы
для меня не мост к Сверхчеловеку!
Так говорил Заратустра.
О РАДОСТЯХ И СТРАСТЯХ
Брат мой, если есть у тебя добродетель, и ты один
обладаешь ею как достоянием своим, ни к чему, чтобы была
она у тебя общей со всеми.
Конечно, тебе хочется ласкать ее и называть по имени,
шутя, дергать за ухо и быть с ней на короткой ноге.
Смотри же! Теперь имя, которым ты назвал ее, стало
общим для всех, и сам ты стал частью толпы вместе с
добродетелью своей!
Лучше, если ты скажешь: "Нельзя ни выразить, ни назвать
по имени то, что составляет муку и сладость души моей, а
также голод утробы моей".
Да будет добродетель твоя слишком высока, чтобы
называть ее по имени: а если придется тебе говорить о ней,
не стыдись говорить
невнятно. [
13]
Запинаясь же, говори так: "Это
мое достояние, и
я люблю его; оно нравится мне таким, какое есть, и я один
желаю быть хозяином его.
Ни потребности естества моего, ни божественного закона,
ни человеческого установления не хочу я видеть в
добродетели моей; не хочу и того, чтобы стала она для меня
путеводителем на небо, в рай.
Предмет любви моей – земная добродетель: в ней
мало мудрости и совсем мало смысла, понятного всем.
Но эта птица свила у меня гнездо свое: потому я люблю и
ласкаю ее, и теперь золотые яйца высиживает она у меня".
Так должно тебе восхвалять добродетель твою, и пусть
будут невнятны слова твои.
Некогда тебя одолевали страсти, и ты называл их злыми.
Ныне же есть одни лишь добродетели: из страстей твоих
выросли они.
Ты вложил свою высшую цель в эти страсти, запечатлев ее
в сердце своем: радостями и добродетелями стали они теперь.
Будь ты из рода вспыльчивых, или сластолюбцев, или
изуверов, или людей мстительных:
– все же, в конце концов, все страсти твои
обратятся в добродетели и все демоны – в ангелов.
Некогда диких псов держал ты в подземельях своих: и вот
– в сладкоголосых птиц превратились они.
Из ядов своих приготовил ты себе бальзам: ты доил
корову скорби – ныне же пьешь сладкое молоко ее
вымени.
И впредь ничего злого не вырастет из тебя, разве что
зло, которое произрастет из борьбы добродетелей твоих.
Брат мой, если счастье сопутствует тебе, то у тебя
только одна добродетель, и не более: тогда легче идти тебе
через мост.
Почетно иметь много добродетелей, но это – тяжкий
жребий; и многие, удаляясь в пустыню, умерщвляли себя,
уставая быть войной и полем сражения добродетелей своих.
Брат мой, зло ли это – войны и сражения? Однако
это зло необходимо, как необходимы и зависть, и недоверие,
и клевета между твоими добродетелями.
Взгляни, как каждая из них жаждет высшего: она требует
всего духа твоего, чтобы стал он вестником ее; она желает
всей силы твоей в гневе, любви и ненависти.
Ревнива каждая добродетель, а ревность – ужасная
вещь. И добродетели могут гибнуть от ревности.
Охваченный пламенем ее, подобно скорпиону обращает
против себя отравленное жало свое.
О, брат мой, разве ты еще не видел, как добродетель
поносит и жалит саму себя?
Человек есть нечто, что должно преодолеть: и потому ты
должен любить свои добродетели, ибо из-за них ты погибнешь.
Так говорил Заратустра.
О БЛЕДНОМ ПРЕСТУПНИКЕ
Вы не хотите убивать, пока животное не опустится на
колени, вы, судьи и заклатели жертв? Взгляните, бледный
преступник склонился: глаза его говорят о великом презрении.
"Мое "Я" есть нечто, что должно преодолеть: мое "Я"
– причина великого презрения к человеку", –
говорят глаза его.
То, что он сам осудил себя, было величайшим моментом
жизни его: не дайте же возвысившемуся снова пасть!
Нет иного избавления, кроме скорой смерти, для того,
кто так страдает от самого себя.
Судьи, из сострадания должны вы убивать, а не из мести,
и, убивая, заботиться о том, чтобы жизнь оправдала вас самих.
Недостаточно только примириться с тем, кого казните вы.
Да будет скорбь ваша любовью к Сверхчеловеку: так
оправдаете вы продление собственной жизни!
"Враг" – должны вы провозгласить, а не "злодей";
"больной", а не "плут"; "безумец", а не "грешник".
А ты, обагренный кровью судья, если бы вздумал ты вслух
высказать то, что совершил уже в мыслях, каждый воскликнул
бы: "Прочь эту мерзость, прочь этого ядовитого гада!".
Но одно – мысль, другое – дело, третье –
образ дела. Между ними не вращается колесо причинности.
Некий образ сделал бледным этого человека. На равных
был он с делом своим, совершая его; но свершив, не вынес
образа его.
Отныне лишь преступника, совершившего злодеяние, стал
он видеть в себе. Безумием называю я это: исключение стало
сутью для него.
Проведенная черта завораживает курицу; удар, который
нанес он, заворожил его бедный разум. Безумием
после
дела называю я это.
Слушайте, судьи! Есть еще и другое безумие – это
безумие
перед деянием. Нет, недостаточно глубоко
проникли вы в эту душу!
Так говорит обагренный кровью судья: "Для чего убил
этот преступник? Он хотел ограбить!". Я же говорю вам: душа
его алкала крови, а не кражи: он томился по счастью ножа!
Но слабый разум не вместил этого безумия и переубедил
его. "Велика важность – кровь! – говорил разум
его, – по крайней мере можно еще и ограбить! Отметить!"
И он послушался своего слабого разума и рассуждений
его, свинцом легли они на него, и вот, убивая, он еще и
ограбил. Ибо ему не хотелось стыдиться безумия своего.
Теперь свинцовым грузом легла на него вина, а его разум
снова недвижим, расслаблен и туп.
Если бы только мог он встряхнуть головой, сбросил бы он
это бремя; кто еще может сбросить его?
Что же такое этот человек? Скопище болезней, через дух
его проникающих в мир, – там ищут они добычу себе.
Что же такое этот человек? Клубок ядовитых змей,
которые всегда в разладе между собой, – и вот они
расползаются по свету в поисках поживы.
Взгляните на это несчастное тело! То, по чему томилось
оно и от чего страдало, пыталась объяснить эта жалкая душа;
и она объясняла это как радость убийства, как желание
испытать счастье ножа.
На тех, кто ныне подвержен недугу, нападает зло,
вернее, то, что
ныне считается злом: и вот –
эти страждущие сами хотят причинить боль, и притом
посредством того же, что им самим причиняет страдание. Но
были другие времена и другое добро и зло.
Некогда злом были сомнение и воля к Самости; еретиками,
колдунами становились подверженные недугу, как колдуны и
еретики, страдали они и хотели других заставить страдать.
Но это не вмещается в ваши уши, ибо противоречит тому,
чему поучают вас "добрые". Но какое мне дело до ваших
"добрых"!
Многое в них вызывает во мне отвращение, и поистине, не
зло их. Но хотелось бы мне, чтобы безумие охватило их и
погибли они, как этот бледный преступник!
Поистине, хотел бы я, чтобы безумие их называлось
истиной,
или верностью, или справедливостью: но у них есть
"добродетель", чтобы жить долго, пребывая в жалком самодовольстве.
Я – перила моста над бурным потоком: держись за
меня тот, кто может держаться! Но костылями не стану я вам.
Так говорил Заратустра.
О ЧТЕНИИ И ПИСАНИИ
Из всего написанного я люблю только то, что пишется
собственной кровью. Пиши кровью: и ты узнаешь, что кровь есть дух.
Нелегко понять чужую кровь: я ненавижу читающих из
праздности.
Кто знает читателя, тот уже не трудится ради него. Еще
одно столетие читателей – и сам дух будет скверно
пахнуть.
То, что каждый смеет учиться читать, портит надолго не
только писание, но и мысль.
Некогда дух был Богом, потом сделался человеком, теперь
же – становится чернью.
Кто пишет кровью и притчами, тот хочет, чтобы его не
читали, а заучивали наизусть.
В горах кратчайший путь – с вершины на вершину: но
для этого нужны длинные ноги. Притчи – те же вершины,
а те, к кому обращены они, должны быть высокими и могучими.
Разреженный чистый воздух, близкая опасность, дух,
преисполненный радостной ярости: все это так хорошо
подходит одно к другому!
Пусть меня окружают горные духи – я отважен.
Мужество рассеивает призраки и само создает горных духов,
мужество хочет смеяться.
Я уже не чувствую так, как чувствуете вы: этим тяжелым,
мрачным тучам подо мной, над которыми смеюсь я, этим
грозовым тучам подобны вы.
Вы смотрите вверх, когда взыскуете высоты. А я смотрю
вниз, ибо я возвысился.
Кто из вас может смеяться и в то же время оставаться на
высоте?
Кто поднялся на высочайшие горы, тот смеется над всякой
трагедией – и на сцене, и в жизни.
Беззаботными, насмешливыми, насильственными –
такими желает видеть нас Мудрость: она – женщина и
всегда любит только воина.
Вы говорите мне: "Тяжело бремя жизни". Зачем же вам
тогда ваша гордость утром и смирение вечером?
"Тяжело бремя жизни": не прикидывайтесь такими
неженками! Все мы выносливы, как вьючные ослы.
Что общего у нас с розовым бутоном, трепещущим, когда
упадет на него капля росы?
Правда: мы любим жизнь, но не потому, что привыкли к
жизни, а потому, что привыкли к любви.
В любви всегда есть какое-то безумие. Но во всяком
безумии всегда есть и нечто разумное.
И даже мне, приемлющему жизнь, кажется, что мотыльки и
мыльные пузыри, а также те, кто подобен им среди людей,
больше всех знают о счастье.
Вид этих легких, глупых, изнеженных и подвижных душонок
и зрелище того, как порхают они, доводят Заратустру до
песен и слез.
Я поверил бы только в такого бога, который умеет
танцевать.
И когда взирал я на дьявола своего, я обнаружил в нем
глубину и торжественность, серьезность и основательность.
Это был Дух Тяжести, это из-за него все утяжеляется и
падает,
Убивают не гневом, но смехом. Вставайте же. убьем Дух
Тяжести!
Я научился ходить: с тех пор я позволяю себе бегать, Я
научился летать: с тех пор я не нуждаюсь в толчках, чтобы
сдвинуться с места.
И вот я легок, и вот я летаю и вижу себя под собой, и
теперь некий бог танцует во мне.
Так говорил Заратустра.
О ДЕРЕВЕ НА ГОРЕ
Заратустра заметил, что один юноша избегает его. И вот
однажды вечером, проходя через горы, окружавшие город, который
назывался "Пестрая Корова", он увидел этого юношу: тот
сидел, прислонившись к дереву, и усталым взором смотрел в
долину.
Заратустра дотронулся до дерева, у которого сидел
юноша, и сказал:
"Если бы я захотел потрясти это дерево, охватив его
руками, у меня не хватило бы на это сил.
Но ветер, который мы даже не можем увидеть, терзает его
и гнет, куда хочет. Незримые руки гнут и терзают нас
сильнее всего".
Юноша встал и проговорил в смущении: "Я слышу
Заратустру, а только что я думал о нем".
Заратустра спросил:
"Чего же ты пугаешься? С человеком происходит то же,
что и с деревом.
Чем настойчивее стремится он вверх, к свету, тем с
большей силой устремляются корни его в глубь земли, вниз,
во мрак – во зло."
"Да, во зло! – воскликнул юноша. – Как же
сумел ты раскрыть мою душу?"
Заратустра рассмеялся и ответил: "Иные души невозможно
раскрыть: для этого их надо сначала выдумать".
"Да, во зло! – снова воскликнул юноша. – Ты
сказал правду, Заратустра. Я перестал верить себе самому с
тех пор, как устремился в высоту, и никто уже теперь не
верит мне. Как же случилось это?
Слишком быстро меняюсь я: мое "сегодня" опровергает мое
"вчера". Поднимаясь, я часто перепрыгиваю через ступени, и
этого не прощает мне ни одна ступень.
Когда я наверху, я всегда чувствую себя одиноким. Никто
не говорит со мной. холод одиночества заставляет меня
дрожать. Чего же хочу я на высоте?
Как стыжусь я своего восхождения и того, что
спотыкаюсь! Как насмехаюсь над своим тяжелым и частым
дыханием! Как ненавижу летающих! Как устал я на высоте!"
Тут юноша умолк. А Заратустра взглянул на дерево, у
которого они стояли, и сказал:
"Одиноко стоит это дерево на горе, высоко поднялось оно
и над зверем, и над человеком.
И пожелай оно заговорить, не нашлось бы никого, кто бы
понял его: так высоко оно вознеслось.
И вот оно ждет и ждет – чего же, право? В слишком
близком соседстве с тучами живет оно: не ожидает ли оно
первой молнии?"
Когда Заратустра сказал это, юноша воскликнул в сильном
смятении: "Да, ты прав. Заратустра. Я желал своей гибели,
стремясь в высоту, и ты – та молния, которой ждал я.
Посмотри же, что сделалось со мной с тех пор, как пришел ты
к нам:
зависть к тебе сокрушила меня!" – так
говорил юноша, горько рыдая. Заратустра же обнял его и
увлек за собой.
И когда прошли они немного, так стал говорить
Заратустра:
"Разрывается сердце мое. Яснее слов говорят мне глаза
твои о грозящей тебе опасности. Еще не свободен ты –
ты только
ищешь свободы. Утомили тебя поиски твои и
лишили сна.
В свободную высь стремишься ты, звезд жаждет душа твоя.
Но и дурные влечения твои тоже жаждут свободы.
Эти дикие псы рвутся на волю; они лают от радости в
своих подземельях, пока дух твой стремится разрушить все
темницы.
Ты и сам еще узник, алчущий освобождения: мудрая душа у
таких узников, но вместе с тем коварная и дурная.
Очиститься должен свободный духом, ибо много еще в нем
тюремного мрака и гнили: око его должно стать чистым.
Да, я ведаю опасность, грозящую тебе. Но любовью и
надеждой заклинаю тебя: не отказывайся от любви и надежды
своей!
Пока еще знаешь ты благородство свое, чувствуют его и
другие – те, кто не любит тебя и посылает злобные
взгляды тебе вослед. Знай, что благородный у всех стоит
поперек дороги.
Также и "добрым" мешает он: когда же они и его называют
добрым, то этим хотят устранить с пути.
Новое хочет создать благородный и новую добродетель.
Старое хочет сохранить добрый, чтобы оно пребывало в целости.
Но не в том опасность для благородного, что он
сделается добрым, а в том, что может стать наглецом,
насмешником и разрушителем.
О, знал я благородных, потерявших высшую надежду свою.
И вот теперь они клевещут на все высокие стремления.
И вот теперь они живут, бесстыдно срывая краткие
удовольствия, и ничтожные цели ставят они себе: едва на
день хватает этих целей.
"Дух – тоже сладострастие", – так заявляют
они. И разбились крылья у их духа, и теперь он ползает
всюду и оскверняет все, что гложет.
Некогда думали они стать героями, эти теперешние
сластолюбцы. Ныне – герой внушает им скорбь и ужас.
Но любовью и надеждой заклинаю тебя: храни героя в душе
своей! Свято храни свою высшую надежду!"
Так говорил Заратустра.
О ПРОПОВЕДНИКАХ СМЕРТИ
Есть проповедники смерти, и полна земля людьми, которым
нужна проповедь отвращения к жизни.
Переполнена земля лишними, испорчена жизнь от
чрезмерного множества живущих. О, если бы можно было
обетованием "вечной жизни" выманить их из этой!
Желтыми или черными называют проповедников смерти. Я же
хочу показать вам их в других красках.
Вот они, эти ужасные, что носят в себе хищного зверя и
не имеют иного выбора, кроме вожделения и самоистязания. Но
и вожделения их – тоже самоистязание.
Они еще даже не становились людьми, эти ужасные: пусть
же они проповедуют отвращение к жизни и погибают сами!
Вот они, чахоточные душой: едва родившись, они начинают
умирать и мечтают об учении, проповедующем усталость и отречение.
Они бы охотно отказались от жизни, так одобрим же волю
их! Будем же осторожны, чтобы не воскресить этих мертвецов
и не повредить эти живые гробы!
Им встречается больной, или старик, или покойник; и они
тотчас заявляют: "Жизнь опровергнута!".
Но опровергнуты только они сами и глаза их, что видят
лишь один лик сущего.
Погруженные в глубокое уныние, падкие до всего мелкого
и случайного, влекущего смерть: так ждут они ее, стиснув
зубы.
Или иначе: хватаются за сладости, смеясь собственному
ребячеству; держатся за жизнь, как за соломинку, и сами же
насмехаются над собой.
Их мудрость гласит: "Глупец тот, кто продолжает жить,
но кто из нас не глупец! И в этом – вся глупость
жизни!".
"Жизнь – одно лишь страдание", – так говорят
другие и не лгут: так позаботьтесь же о том, чтобы
ваша жизнь прекратилась! Постарайтесь, чтобы
кончилась жизнь, которая для вас – лишь страдание!
И пусть такой будет заповедь добродетели вашей: "Убей
себя сам! Укради себя у жизни!".