<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>



О ТРЕХ ПРЕВРАЩЕНИЯХ

Я говорю вам о трех превращениях духа: о том, как дух стал верблюдом, верблюд – львом и, наконец, лев – ребенком.
Много трудного существует для духа, для духа сильного и выносливого, способного к почитанию: всего самого трудного и тяжелого жаждет сила его.
"Что такое тяжесть?" – вопрошает выносливый дух, становится, как верблюд, на колени и хочет, чтобы его хорошенько навьючили.
"Герои, в чем наибольшая тяжесть? – вопрошает выносливый дух. – В том, чтобы я мог взять все это на себя и возрадовался силе своей".
Не означает ли это: унизиться, чтобы причинить боль высокомерию своему? Или заставить блистать свое безумие, чтобы осмеять мудрость свою?
Или это значит: расстаться с нашим делом, когда празднует оно победу? Или подняться на высокую гору, чтобы искусить искусителя?
Или это значит: питаться желудями и травой познания и во имя истины терпеть голод души?
Или это значит: быть больным, и отослать утешителей, и свести дружбу с глухими, которые никогда не слышат, чего хочешь ты?
Или это значит: войти в грязную воду, если это – вода истины, и не гнать от себя холодных лягушек и теплых жаб?
Или это значит: любить тех, кто нас презирает, и протянуть руку призраку, который стремится запугать нас?
Все это, все самое трудное берет на себя выносливый дух: подобно навьюченному тяжелой поклажей верблюду, спешащему в пустыню, торопится в свою пустыню и он.
Но там, в безлюдной пустыне, свершается второе превращение: там львом становится дух, добыть себе свободу желает он и сделаться господином пустыни своей.
Там ищет он своего последнего владыку: врагом хочет он стать ему, последнему господину и Господу своему, до победного конца хочет бороться с великим драконом.
Кто же он, великий дракон, которого дух отныне не хочет признавать господином и владыкой? Имя того дракона – "Ты должен". Но дух льва говорит "Я хочу".
Зверь "Ты должен" лежит на пути его, переливаясь золотой чешуей, и на каждой чешуйке блестит золотом "Ты должен!".
Блеск тысячелетних ценностей на чешуе этой, и так говорит величайший из драконов: "Ценности всех вещей переливаются на мне блеском своим".
"Созданы уже все ценности, и все они – это я. Поистине, не должно больше быть "Я хочу!" – так говорит дракон.
Братья мои, зачем нужен лев в человеческом духе? Почему бы не довольствоваться вьючным животным, покорным и почтительным?
Создавать новые ценности – этого еще не может и лев: но создать свободу для нового творчества может сила его.
Завоевать свободу и поставить священное "Нет" выше долга: вот для чего нужен лев, братья мои.
Завоевать себе право создавать новые ценности – вот чего больше всего боится выносливый и почтительный дух. Поистине, грабежом, достойным хищного зверя, кажется ему все это.
"Ты должен" некогда было для него высшей святыней, и он любил ее; теперь же ему должно увидеть в ней заблуждение и произвол, чтобы смог он отвоевать себе свободу от любви своей: вот для чего нужен лев.
Но скажите мне, братья мои, что может сделать ребенок такого, что не удается и льву? Зачем хищному зверю становиться еще и ребенком?
Дитя – это невинность и забвение, новое начинание и игра, колесо, катящееся само собою, первое движение, священное "Да".
Ибо священное "Да" необходимо для игры созидания, братья мои: своей воли желает теперь человеческий дух, свой мир обретает потерянный для мира.
Я назвал вам три превращения духа: сначала дух стал верблюдом, потом сделался львом, и наконец, лев стал ребенком. Так говорил Заратустра. В то время он остановился в городе, который назывался "Пестрая Корова".

О КАФЕДРАХ ДОБРОДЕТЕЛИ

Заратустре хвалили одного мудреца, который умел хорошо рассуждать о сне и добродетели: за это премного чтили и щедро вознаграждали его, и все юноши приходили и садились перед кафедрой его. Пошел к нему и Заратустра и вместе со всеми сел перед кафедрой. И так говорил мудрец:
"Честь и уважение сну! Это первое! И сторонитесь тех, кто плохо спит и бодрствует ночью!
В присутствии сна стыдлив даже вор: всегда неслышно крадется он во мраке ночи. Но нет стыда у ночного сторожа – не стыдясь трубит он в свой рожок.
Немалое искусство – уметь спать: ведь для этого необходимо бодрствовать целый день.
Десять раз на дню должен ты преодолеть себя: это преодоление дарует тебе приятную усталость и будет снотворным маком для души.
Десять раз на дню должен ты вновь примириться с собой: ибо преодоление есть обида, и плохо спит непримирившийся.
Десять раз на дню должен ты находить истину, иначе будешь искать ее и ночью, и душа твоя останется голодной.
Десять раз в день смейся и будь весел, чтобы ночью не беспокоил тебя желудок – этот отец скорби.
Немногие знают такую истину: чтобы хорошо спать, надо обладать всеми добродетелями. Разве стану я лжесвидетельствовать? Разве буду прелюбодействовать?
Разве позволю я себе возжелать рабыню ближнего моего? [7] Плохо сочеталось бы все подобное с хорошим сном.
И даже если все добродетели есть у тебя, не забывай вот о чем: умей вовремя отправить спать добродетели свои.
Чтобы не ссорились они между собой, эти милые кумушки, тем более из-за тебя, злосчастный!
Будь в мире с Богом и с соседом своим: этого требует хороший сон. Будь также в мире и с соседским чертом! Не то ночью он станет посещать тебя.
Чти начальников своих и повинуйся им, даже если предпочитают они ходить криво! Этого требует хороший сон. Разве твоя в том вина, что власть хромонога?
Того пастуха назовут наилучшим, который пасет овец на тучных лугах[8]: ибо так обретает он добрый сон.
Я не хочу ни великих почестей, ни огромного богатства: от этого воспаляется селезенка. Но хорошо спится, если есть доброе имя и маленькое сокровище.
Лучше небольшое общество, чем дурное: но все должны приходить и уходить вовремя. Это способствует хорошему сну.
По душе мне нищие духом: [9] они способствуют сну. Блаженны они, тем более если всегда считать их правыми.
Так проходит день у добродетельного. Однако с приходом ночи остерегаюсь я призывать сон; не хочет он, чтобы призывали его, владыку всех добродетелей!
Я только размышляю, что сделал я и о чем думал в течение дня. Терпеливо, словно корова, пережевываю я все это, вопрошая себя: каковы же были десять преодолений моих?
И те десять примирений, и десять истин, и те десять раз, когда я смеялся, услаждая сердце свое?
И вот, покуда я так размышляю и взвешиваю все эти сорок мыслей, внезапно овладевает мною сон, незваный владыка добродетелей.
Он ударяет по векам моим – и они тяжелеют; касается рта моего – и он остается открытым.
Поистине, неслышными шагами приходит он ко мне, приятнейший из воров, и похищает мысли мои: и я застываю на месте, глупый, как эта кафедра.
Однако недолго стою я так, одолеваемый сном, и тотчас ложусь".
Слушая мудреца, Заратустра смеялся в сердце своем: ибо нечто прояснилось для него. И так сказал он себе:
"Дурак этот мудрец со своими сорока мыслями: но не сомневаюсь я в том, что крепкий сон хорошо удается ему.
Счастлив уже и тот, кто живет рядом с ним! Такой сон заразителен: он проникает даже сквозь толстые стены.
Не иначе как зачарована и сама кафедра его. И не напрасно сидят юноши перед этим проповедником.
Его мудрость гласит: добродетельно бодрствовать во имя хорошего сна. Действительно, не имей жизнь никакого смысла, и будь я вынужден выбрать бессмыслицу, тогда и мне его мудрость показалась бы наиболее достойной выбора.
Ясно мне стало теперь, к чему прежде всего стремились некогда люди, ища учителя добродетели. Хорошего сна искали они и в придачу – добродетелей, увитых цветами снотворного мака!
Мудрость сна без сновидений – ее проповедовали с кафедры все эти прославленные мудрецы: иного смысла жизни не ведали они.
И теперь еще встречаются подобные проповедники добродетели, но не всегда столь же честные; однако время их уже прошло. И недолго еще стоять им: скоро лягут они.
Блаженны сонливые, ибо скоро они заснут". Так говорил Заратустра.

О МЕЧТАЮЩИХ ОБ ИНОМ МИРЕ

Однажды Заратустра устремил мечты свои по ту сторону человека, подобно тем, кто мечтает о мире ином.
"Творением страдающего и измученного Бога предстал тогда мне наш мир.
Грезой показался мне он и вымыслом Бога; разноцветным фимиамом пред очами недовольного божества мир сей представился мне.
"Добро" и "Зло", "Радость" и "Страдание", "Я" и "Ты" – все казалось мне разноцветным фимиамом перед оком творца. Отвратить от себя взор свой хотелось ему – и создал он мир.
Отвратить взор от страданий своих и забыться – это пьянящая радость для тех, кто страдает. Самозабвением и опьяняющей радостью увиделся мне этот мир.
Мир, вечно несовершенный; несовершенное отображение вечного противоречия, опьяняющая радость для своего несовершенного творца – таким увиделся мне некогда этот мир.
Так, подобно тем, кто мечтает о мире ином, устремил я однажды мечты свои по ту сторону человека. Действительно ли – по ту сторону?
О братья мои, этот Бог, созданный мной, был делом рук человека и безумием его, подобно всем прочим богам!
Человеком был он, и притом – лишь малой частью человека и моего "Я": из моего же пепла и пламени пришел ко мне этот призрак. Поистине, не из мира иного явился он!
И что же, братья мои? Я преодолел себя, страдающего, я отнес пепел свой в горы и ярчайшее пламя обрел для себя. Взгляните! Призрак отступил от меня!
Мукой и страданием было бы теперь для меня верить в подобные призраки: горем и унижением было бы это для выздоравливающего. Так говорю я тем, кто мечтает о мире ином.
Горем, и бессилием, и коротким безумием счастья, которое знает лишь мучительно страдающий, созданы все иные миры.
Усталость, жаждущая одним прыжком – смертельным прыжком [10] – достигнуть последних пределов, жалкая усталость неведения, не желающая больше хотеть, – это она создала всех богов и все иные миры.
Верьте мне, братья мои! Тело, отчаявшееся в теле, пальцами ослепленного духа ощупывало последние стены.
Верьте мне, братья мои! Тело, отчаявшееся в земле, прислушивалось к тому, что говорили недра бытия.
И вот – захотело оно пробиться сквозь последние стены, выйти из последних пределов своих и достичь мира иного.
Но надежно спрятан от людей "мир иной" – нечеловеческое, полностью лишенное всех человеческих черт, небесное Ничто; и безмолвствуют недра бытия, и никогда не обращаются к человеку, кроме как в образе Человека.
Поистине, трудно доказать всякое бытие и трудно заставить его говорить. Но скажите мне, братья, самое дивное из всего сущего – не доказано ли оно наилучшим образом?
Да, само мое "Я" и весь хаос противоречий его честнее всего свидетельствует о бытиё своем: творящее, оценивающее, жаждущее "Я" – есть мера и ценность всех вещей.
И это мое "Я", самое правдивое свидетельство бытия, говорит о теле и стремится к нему, даже когда предается страстным мечтам и трепещет разбитыми крыльями.
Все честнее учится оно говорить, это "Я"; и чем больше учится, тем больше находит слов, чтобы хвалить тело и землю.
Новой гордости научило меня мое "Я", этой гордости учу я теперь людей: не прятать больше голову в песок небесных абстракций, но высоко держать ее, эту голову, созидающую смысл земли!
Новой воле учу я людей: принять тот путь, по которому ранее шли слепо и наугад, и охотно следовать ему, и восхвалять его, и не отклоняться от него в сторону, тайком, подобно больным и умирающим!
Это они, больные и умирающие, презрели тело и землю, выдумали Неземное и искупительные кровавые жертвы: [11] но даже эти мрачные яды, столь сладостные для них, они брали у земли и у тела!
От нищеты и бедствий своих хотели они убежать, но звезды были чересчур далеко. И вздыхали они: "Ах. если бы были пути в небе, по которым можно было бы пробраться в иное бытие, дабы обрести счастье!" – и вот они изобрели для себя эти лазейки и кровавое питье! [12]
Неблагодарные! – они возомнили, что сумели отречься от тела и от земли. Но кому же обязаны они болью и блаженством этого отречения? – Своему телу и этой земле.
Заратустра кроток с больными. Поистине, не гневается он на их неблагодарность и на все то, что служит им утешением. Пусть же выздоравливают они и преодолевают себя, пусть создадут себе высшее тело!
И выздоравливающего не попрекает Заратустра, когда тот с нежностью взирает на заблуждения свои, а в полночь прокрадывается к могиле Бога своего; но болезнью и слабостью тела остаются для меня слезы его.
Всегда много больных среди мечтателей и тех, кто исходит тоской по божеству: яростно ненавидят они познающего и ту, самую младшую из добродетелей, что зовется правдивостью.
Назад, во тьму минувшего оглядываются они; действительно, иначе смотрели тогда на мечту и на веру: умопомешательство считалось богоподобием, а сомнение – грехом.
Слишком хорошо знаю я этих богоподобных и знаю, чего хотят они: они жаждут, чтобы веровали в них и чтобы сомнение было грехом. Хорошо знаю я и то, во что они сами веруют больше всего.
Поистине, не в иные миры и не в искупительную силу крови – в тело истово веруют они; собственное тело для них – "вещь в себе".
Но больна эта вещь: они охотно сбросили бы кожу. Оттого и слушают они проповедников смерти и сами проповедуют мир иной.
Братья мои, вслушайтесь лучше в голос здорового тела: чист и честен голос его.
Правдивее и честнее говорит здоровое тело – сильное и совершенное, и говорит оно о смысле земли". Так говорил Заратустра.

О ПРЕЗИРАЮЩИХ ТЕЛО

Презирающим тело хочу сказать я слово мое. Не обязаны они ни переучиваться сами, ни переучивать других, пусть лишь расстанутся с телом своим – и так станут немыми.
"Я – тело и душа", – говорит ребенок. И почему бы всем не говорить, как дети?
Но пробудившийся и познавший говорит: я – только тело, и не более того; душа же – лишь слово, обозначающее нечто в теле.
Тело – это великий разум, великое множество с единым сознанием, война и мир, стадо и пастырь.
Орудием телу служит и твой маленький разум, который называешь ты духом, брат мой, он – всего лишь орудие и игрушка великого разума – тела.
"Я", – говоришь ты, гордясь этим словом. Но важнее – хотя ты и не хочешь этому верить, – гораздо важнее тело твое и великий разум его; оно не говорит "Я", а созидает его.
Все, что испытывается чувством и познается умом, никогда не имеет в себе конца своего. Однако чувство и ум хотят убедить тебя в том, что они – цель и предел всех вещей: так тщеславны они.
Чувство и ум всего лишь орудия и игрушки: за ними скрывается Самость. Она ищет глазами чувств и слушает ушами ума.
Самость всегда прислушивается и ищет: она сравнивает, подчиняет, разрушает и завоевывает. Она господствует и повелевает даже твоим "Я".
За мыслями и чувствами твоими, брат мой, стоит могущественный господин, неведомый мудрец – Самость имя ему. В твоем теле живет он, он и есть тело твое.
В теле больше разума, нежели в высшей мудрости твоей. И кто знает, зачем вообще нужна телу высшая мудрость?
Самость смеется над твоим "Я" и его гордыми скачками. "Что мне эти скачки и полеты мысли? – говорит она себе. – Окольный путь к моей цели. Я служу помочами для "Я" и внушаю ему понятия его.
Самость внушает "Я": "Здесь испытывай боль!". И вот оно страдает и думает о том, как бы ему не страдать более, – и оно должно так думать.
Самость внушает "Я": "Здесь ощущай радость!". И "Я" радуется и думает о том, как бы ему еще испытать эту радость, – и оно должно так думать.
Презирающим тело хочу сказать я слово мое. Из почитания возникло презрение их. Что же это такое, что создает презрение и почитание, ценность и волю?
Творящая Самость создала себе презрение и почитание, это она – творец радости и скорби. Творящее тело создало себе ум как орудие воли своей.
Даже в безумии и в пренебрежении вы служите Самости, вы, презирающие тело. Я говорю вам: ваша Самость желает умереть и отворачивается от жизни.
Она уже не в силах делать то, к чему больше всего стремится, – творить сверх себя. Этого хочет она превыше всего, в этом самое страстное ее желание.
Однако поздно уже ей стремиться к этому: и вот – Самость жаждет гибели.
Ваша Самость желает смерти – оттого вы и стали презирать тело! Ибо вы уже не в силах творить сверх себя.
Вот почему негодуете вы на жизнь и на землю. Бессознательная зависть кроется в косом взгляде презрения вашего.
Нет, не пойду я вашим путем, вы, презирающие тело! Вы для меня не мост к Сверхчеловеку! Так говорил Заратустра.

О РАДОСТЯХ И СТРАСТЯХ

Брат мой, если есть у тебя добродетель, и ты один обладаешь ею как достоянием своим, ни к чему, чтобы была она у тебя общей со всеми.
Конечно, тебе хочется ласкать ее и называть по имени, шутя, дергать за ухо и быть с ней на короткой ноге.
Смотри же! Теперь имя, которым ты назвал ее, стало общим для всех, и сам ты стал частью толпы вместе с добродетелью своей!
Лучше, если ты скажешь: "Нельзя ни выразить, ни назвать по имени то, что составляет муку и сладость души моей, а также голод утробы моей".
Да будет добродетель твоя слишком высока, чтобы называть ее по имени: а если придется тебе говорить о ней, не стыдись говорить невнятно. [13]
Запинаясь же, говори так: "Это мое достояние, и я люблю его; оно нравится мне таким, какое есть, и я один желаю быть хозяином его.
Ни потребности естества моего, ни божественного закона, ни человеческого установления не хочу я видеть в добродетели моей; не хочу и того, чтобы стала она для меня путеводителем на небо, в рай.
Предмет любви моей – земная добродетель: в ней мало мудрости и совсем мало смысла, понятного всем.
Но эта птица свила у меня гнездо свое: потому я люблю и ласкаю ее, и теперь золотые яйца высиживает она у меня".
Так должно тебе восхвалять добродетель твою, и пусть будут невнятны слова твои.
Некогда тебя одолевали страсти, и ты называл их злыми. Ныне же есть одни лишь добродетели: из страстей твоих выросли они.
Ты вложил свою высшую цель в эти страсти, запечатлев ее в сердце своем: радостями и добродетелями стали они теперь.
Будь ты из рода вспыльчивых, или сластолюбцев, или изуверов, или людей мстительных:
– все же, в конце концов, все страсти твои обратятся в добродетели и все демоны – в ангелов.
Некогда диких псов держал ты в подземельях своих: и вот – в сладкоголосых птиц превратились они.
Из ядов своих приготовил ты себе бальзам: ты доил корову скорби – ныне же пьешь сладкое молоко ее вымени.
И впредь ничего злого не вырастет из тебя, разве что зло, которое произрастет из борьбы добродетелей твоих.
Брат мой, если счастье сопутствует тебе, то у тебя только одна добродетель, и не более: тогда легче идти тебе через мост.
Почетно иметь много добродетелей, но это – тяжкий жребий; и многие, удаляясь в пустыню, умерщвляли себя, уставая быть войной и полем сражения добродетелей своих.
Брат мой, зло ли это – войны и сражения? Однако это зло необходимо, как необходимы и зависть, и недоверие, и клевета между твоими добродетелями.
Взгляни, как каждая из них жаждет высшего: она требует всего духа твоего, чтобы стал он вестником ее; она желает всей силы твоей в гневе, любви и ненависти.
Ревнива каждая добродетель, а ревность – ужасная вещь. И добродетели могут гибнуть от ревности.
Охваченный пламенем ее, подобно скорпиону обращает против себя отравленное жало свое.
О, брат мой, разве ты еще не видел, как добродетель поносит и жалит саму себя?
Человек есть нечто, что должно преодолеть: и потому ты должен любить свои добродетели, ибо из-за них ты погибнешь. Так говорил Заратустра.

О БЛЕДНОМ ПРЕСТУПНИКЕ

Вы не хотите убивать, пока животное не опустится на колени, вы, судьи и заклатели жертв? Взгляните, бледный преступник склонился: глаза его говорят о великом презрении.
"Мое "Я" есть нечто, что должно преодолеть: мое "Я" – причина великого презрения к человеку", – говорят глаза его.
То, что он сам осудил себя, было величайшим моментом жизни его: не дайте же возвысившемуся снова пасть!
Нет иного избавления, кроме скорой смерти, для того, кто так страдает от самого себя.
Судьи, из сострадания должны вы убивать, а не из мести, и, убивая, заботиться о том, чтобы жизнь оправдала вас самих.
Недостаточно только примириться с тем, кого казните вы. Да будет скорбь ваша любовью к Сверхчеловеку: так оправдаете вы продление собственной жизни!
"Враг" – должны вы провозгласить, а не "злодей"; "больной", а не "плут"; "безумец", а не "грешник".
А ты, обагренный кровью судья, если бы вздумал ты вслух высказать то, что совершил уже в мыслях, каждый воскликнул бы: "Прочь эту мерзость, прочь этого ядовитого гада!".
Но одно – мысль, другое – дело, третье – образ дела. Между ними не вращается колесо причинности.
Некий образ сделал бледным этого человека. На равных был он с делом своим, совершая его; но свершив, не вынес образа его.
Отныне лишь преступника, совершившего злодеяние, стал он видеть в себе. Безумием называю я это: исключение стало сутью для него.
Проведенная черта завораживает курицу; удар, который нанес он, заворожил его бедный разум. Безумием после дела называю я это.
Слушайте, судьи! Есть еще и другое безумие – это безумие перед деянием. Нет, недостаточно глубоко проникли вы в эту душу!
Так говорит обагренный кровью судья: "Для чего убил этот преступник? Он хотел ограбить!". Я же говорю вам: душа его алкала крови, а не кражи: он томился по счастью ножа!
Но слабый разум не вместил этого безумия и переубедил его. "Велика важность – кровь! – говорил разум его, – по крайней мере можно еще и ограбить! Отметить!"
И он послушался своего слабого разума и рассуждений его, свинцом легли они на него, и вот, убивая, он еще и ограбил. Ибо ему не хотелось стыдиться безумия своего.
Теперь свинцовым грузом легла на него вина, а его разум снова недвижим, расслаблен и туп.
Если бы только мог он встряхнуть головой, сбросил бы он это бремя; кто еще может сбросить его?
Что же такое этот человек? Скопище болезней, через дух его проникающих в мир, – там ищут они добычу себе.
Что же такое этот человек? Клубок ядовитых змей, которые всегда в разладе между собой, – и вот они расползаются по свету в поисках поживы.
Взгляните на это несчастное тело! То, по чему томилось оно и от чего страдало, пыталась объяснить эта жалкая душа; и она объясняла это как радость убийства, как желание испытать счастье ножа.
На тех, кто ныне подвержен недугу, нападает зло, вернее, то, что ныне считается злом: и вот – эти страждущие сами хотят причинить боль, и притом посредством того же, что им самим причиняет страдание. Но были другие времена и другое добро и зло.
Некогда злом были сомнение и воля к Самости; еретиками, колдунами становились подверженные недугу, как колдуны и еретики, страдали они и хотели других заставить страдать.
Но это не вмещается в ваши уши, ибо противоречит тому, чему поучают вас "добрые". Но какое мне дело до ваших "добрых"!
Многое в них вызывает во мне отвращение, и поистине, не зло их. Но хотелось бы мне, чтобы безумие охватило их и погибли они, как этот бледный преступник!
Поистине, хотел бы я, чтобы безумие их называлось истиной,
или верностью, или справедливостью: но у них есть "добродетель", чтобы жить долго, пребывая в жалком самодовольстве.
Я – перила моста над бурным потоком: держись за меня тот, кто может держаться! Но костылями не стану я вам. Так говорил Заратустра.

О ЧТЕНИИ И ПИСАНИИ

Из всего написанного я люблю только то, что пишется собственной кровью. Пиши кровью: и ты узнаешь, что кровь есть дух.
Нелегко понять чужую кровь: я ненавижу читающих из праздности.
Кто знает читателя, тот уже не трудится ради него. Еще одно столетие читателей – и сам дух будет скверно пахнуть.
То, что каждый смеет учиться читать, портит надолго не только писание, но и мысль.
Некогда дух был Богом, потом сделался человеком, теперь же – становится чернью.
Кто пишет кровью и притчами, тот хочет, чтобы его не читали, а заучивали наизусть.
В горах кратчайший путь – с вершины на вершину: но для этого нужны длинные ноги. Притчи – те же вершины, а те, к кому обращены они, должны быть высокими и могучими.
Разреженный чистый воздух, близкая опасность, дух, преисполненный радостной ярости: все это так хорошо подходит одно к другому!
Пусть меня окружают горные духи – я отважен. Мужество рассеивает призраки и само создает горных духов, мужество хочет смеяться.
Я уже не чувствую так, как чувствуете вы: этим тяжелым, мрачным тучам подо мной, над которыми смеюсь я, этим грозовым тучам подобны вы.
Вы смотрите вверх, когда взыскуете высоты. А я смотрю вниз, ибо я возвысился.
Кто из вас может смеяться и в то же время оставаться на высоте?
Кто поднялся на высочайшие горы, тот смеется над всякой трагедией – и на сцене, и в жизни.
Беззаботными, насмешливыми, насильственными – такими желает видеть нас Мудрость: она – женщина и всегда любит только воина.
Вы говорите мне: "Тяжело бремя жизни". Зачем же вам тогда ваша гордость утром и смирение вечером?
"Тяжело бремя жизни": не прикидывайтесь такими неженками! Все мы выносливы, как вьючные ослы.
Что общего у нас с розовым бутоном, трепещущим, когда упадет на него капля росы?
Правда: мы любим жизнь, но не потому, что привыкли к жизни, а потому, что привыкли к любви.
В любви всегда есть какое-то безумие. Но во всяком безумии всегда есть и нечто разумное.
И даже мне, приемлющему жизнь, кажется, что мотыльки и мыльные пузыри, а также те, кто подобен им среди людей, больше всех знают о счастье.
Вид этих легких, глупых, изнеженных и подвижных душонок и зрелище того, как порхают они, доводят Заратустру до песен и слез.
Я поверил бы только в такого бога, который умеет танцевать.
И когда взирал я на дьявола своего, я обнаружил в нем глубину и торжественность, серьезность и основательность. Это был Дух Тяжести, это из-за него все утяжеляется и падает,
Убивают не гневом, но смехом. Вставайте же. убьем Дух Тяжести!
Я научился ходить: с тех пор я позволяю себе бегать, Я научился летать: с тех пор я не нуждаюсь в толчках, чтобы сдвинуться с места.
И вот я легок, и вот я летаю и вижу себя под собой, и теперь некий бог танцует во мне. Так говорил Заратустра.

О ДЕРЕВЕ НА ГОРЕ

Заратустра заметил, что один юноша избегает его. И вот однажды вечером, проходя через горы, окружавшие город, который
назывался "Пестрая Корова", он увидел этого юношу: тот сидел, прислонившись к дереву, и усталым взором смотрел в долину.
Заратустра дотронулся до дерева, у которого сидел юноша, и сказал:
"Если бы я захотел потрясти это дерево, охватив его руками, у меня не хватило бы на это сил.
Но ветер, который мы даже не можем увидеть, терзает его и гнет, куда хочет. Незримые руки гнут и терзают нас сильнее всего".
Юноша встал и проговорил в смущении: "Я слышу Заратустру, а только что я думал о нем".
Заратустра спросил:
"Чего же ты пугаешься? С человеком происходит то же, что и с деревом.
Чем настойчивее стремится он вверх, к свету, тем с большей силой устремляются корни его в глубь земли, вниз, во мрак – во зло."
"Да, во зло! – воскликнул юноша. – Как же сумел ты раскрыть мою душу?"
Заратустра рассмеялся и ответил: "Иные души невозможно раскрыть: для этого их надо сначала выдумать".
"Да, во зло! – снова воскликнул юноша. – Ты сказал правду, Заратустра. Я перестал верить себе самому с тех пор, как устремился в высоту, и никто уже теперь не верит мне. Как же случилось это?
Слишком быстро меняюсь я: мое "сегодня" опровергает мое "вчера". Поднимаясь, я часто перепрыгиваю через ступени, и этого не прощает мне ни одна ступень.
Когда я наверху, я всегда чувствую себя одиноким. Никто не говорит со мной. холод одиночества заставляет меня дрожать. Чего же хочу я на высоте?
Как стыжусь я своего восхождения и того, что спотыкаюсь! Как насмехаюсь над своим тяжелым и частым дыханием! Как ненавижу летающих! Как устал я на высоте!"
Тут юноша умолк. А Заратустра взглянул на дерево, у которого они стояли, и сказал:
"Одиноко стоит это дерево на горе, высоко поднялось оно и над зверем, и над человеком.
И пожелай оно заговорить, не нашлось бы никого, кто бы понял его: так высоко оно вознеслось.
И вот оно ждет и ждет – чего же, право? В слишком близком соседстве с тучами живет оно: не ожидает ли оно первой молнии?"
Когда Заратустра сказал это, юноша воскликнул в сильном смятении: "Да, ты прав. Заратустра. Я желал своей гибели, стремясь в высоту, и ты – та молния, которой ждал я. Посмотри же, что сделалось со мной с тех пор, как пришел ты к нам: зависть к тебе сокрушила меня!" – так говорил юноша, горько рыдая. Заратустра же обнял его и увлек за собой.
И когда прошли они немного, так стал говорить Заратустра:
"Разрывается сердце мое. Яснее слов говорят мне глаза твои о грозящей тебе опасности. Еще не свободен ты – ты только ищешь свободы. Утомили тебя поиски твои и лишили сна.
В свободную высь стремишься ты, звезд жаждет душа твоя. Но и дурные влечения твои тоже жаждут свободы.
Эти дикие псы рвутся на волю; они лают от радости в своих подземельях, пока дух твой стремится разрушить все темницы.
Ты и сам еще узник, алчущий освобождения: мудрая душа у таких узников, но вместе с тем коварная и дурная.
Очиститься должен свободный духом, ибо много еще в нем тюремного мрака и гнили: око его должно стать чистым.
Да, я ведаю опасность, грозящую тебе. Но любовью и надеждой заклинаю тебя: не отказывайся от любви и надежды своей!
Пока еще знаешь ты благородство свое, чувствуют его и другие – те, кто не любит тебя и посылает злобные взгляды тебе вослед. Знай, что благородный у всех стоит поперек дороги.
Также и "добрым" мешает он: когда же они и его называют добрым, то этим хотят устранить с пути.
Новое хочет создать благородный и новую добродетель. Старое хочет сохранить добрый, чтобы оно пребывало в целости.
Но не в том опасность для благородного, что он сделается добрым, а в том, что может стать наглецом, насмешником и разрушителем.
О, знал я благородных, потерявших высшую надежду свою. И вот теперь они клевещут на все высокие стремления.
И вот теперь они живут, бесстыдно срывая краткие удовольствия, и ничтожные цели ставят они себе: едва на день хватает этих целей.
"Дух – тоже сладострастие", – так заявляют они. И разбились крылья у их духа, и теперь он ползает всюду и оскверняет все, что гложет.
Некогда думали они стать героями, эти теперешние сластолюбцы. Ныне – герой внушает им скорбь и ужас.
Но любовью и надеждой заклинаю тебя: храни героя в душе своей! Свято храни свою высшую надежду!" Так говорил Заратустра.

О ПРОПОВЕДНИКАХ СМЕРТИ

Есть проповедники смерти, и полна земля людьми, которым нужна проповедь отвращения к жизни.
Переполнена земля лишними, испорчена жизнь от чрезмерного множества живущих. О, если бы можно было обетованием "вечной жизни" выманить их из этой!
Желтыми или черными называют проповедников смерти. Я же хочу показать вам их в других красках.
Вот они, эти ужасные, что носят в себе хищного зверя и не имеют иного выбора, кроме вожделения и самоистязания. Но и вожделения их – тоже самоистязание.
Они еще даже не становились людьми, эти ужасные: пусть же они проповедуют отвращение к жизни и погибают сами!
Вот они, чахоточные душой: едва родившись, они начинают умирать и мечтают об учении, проповедующем усталость и отречение.
Они бы охотно отказались от жизни, так одобрим же волю их! Будем же осторожны, чтобы не воскресить этих мертвецов и не повредить эти живые гробы!
Им встречается больной, или старик, или покойник; и они тотчас заявляют: "Жизнь опровергнута!".
Но опровергнуты только они сами и глаза их, что видят лишь один лик сущего.
Погруженные в глубокое уныние, падкие до всего мелкого и случайного, влекущего смерть: так ждут они ее, стиснув зубы.
Или иначе: хватаются за сладости, смеясь собственному ребячеству; держатся за жизнь, как за соломинку, и сами же насмехаются над собой.
Их мудрость гласит: "Глупец тот, кто продолжает жить, но кто из нас не глупец! И в этом – вся глупость жизни!".
"Жизнь – одно лишь страдание", – так говорят другие и не лгут: так позаботьтесь же о том, чтобы ваша жизнь прекратилась! Постарайтесь, чтобы кончилась жизнь, которая для вас – лишь страдание!
И пусть такой будет заповедь добродетели вашей: "Убей себя сам! Укради себя у жизни!".