ИГОРЬ
ШАФАРЕВИЧ
О РАБОТЕ «НАУКА И ПРИРОДА» И ЕЁ АВТОРЕ
Моя цель —
сказать несколько слов об авторе нижеследующей работы Андрее Ивановиче Лапине.
Задача не простая: слишком плохо он укладывается в привычные нормы и оценки. Не
знаешь даже, как его характеризовать. Новый для читателя автор, с первой
публикацией которого тот сейчас знакомится? Это почти верно: до сих пор было
опубликовано лишь маленькое эссе Лапина «Наследник человека» («Вестник Русского
христианского движения» за
Однако те, кто
мог познакомиться с рукописями Лапина, черпали из них очень много. Об этом я
могу судить по собственному опыту, так как был не только читателем его работ,
но и собеседником еще с довоенных времен, когда нам было по 15—16 лет. Даже
если я не соглашался с автором, и не соглашался кардинально, я всегда находил
в его рукописях совершенно новые идеи, точки зрения. Особенно многим обязана
ему моя книга «Социализм как явление мировой истории». Когда она вышла в Париже
в
Предлагаемая
работа «Наука и природа» была написана в первой половине 70-х годов. В ней
высказывается парадоксальный тезис: научный, экспериментальный метод вообще
неприменим к познанию Природы. Он в принципе способен изучать лишь некоторые
абстракции: природу, подогнанную под условия лаборатории. К объектам природы он
может быть применен лишь когда они вырваны из системы естественных связей,
если были живыми — умерщвлены (в прямом смысле, как раньше умерщвляли клетку,
окрашивая ее для исследования под микроскопом, или в расширенном, как Павлов
обездвиживал собаку). Все более широкое применение этого метода органически
связано с приведением Природы в подобное «неживое» состояние. В этом и
заключается, по мнению автора, психологическая, духовная основа как
экологического кризиса, так и революции, основанной на «научном понимании
истории». Это не неудачные попытки применения «научного метода», а наоборот,
особенно удачные, примеры его наиболее последовательного осуществления.
Обоснованию этой
мысли посвящена работа. Приведу несколько других соображений в пользу такого,
казалось бы парадоксального, тезиса. Прежде всего то, что несколько других
авторов, подходя к вопросу с другой стороны, высказывали близкие мысли.
Например, известный историк физики Е. Берт в книге «Метафизические основы
современной физической науки» пишет следующее: Галилей (как раз основатель
экспериментального метода) говорил, что «книга Природы написана на языке
геометрии». Обычно это понимают как указание на важность математического аппарата
для физики. Но мысль Галилея радикальнее. Он изучает физику не реального, а
некоторого «геометрического» мира, где, например, тела движутся без трения и
сопротивления воздуха и т. д. Именно этим был предсказан весь дальнейший путь
физики.
А вот
формулировка А. Ф. Лосева: «Говорили: идите к нам, у нас — полный реализм,
живая жизнь; вместо ваших фантазий и мечтаний откроем живые глаза и будем
телесно ощущать все окружающее, весь подлинный, реальный мир. И что же? Вот мы
пришли, бросили «фантазии» и «мечтания», открыли глаза. Оказывается — полный
обман и подлог. Оказывается: на горизонт не смотри, это — наша фантазия; на
небо не смотри — никакого неба нет; границы мира не ищи — никакой границы тоже
нет; глазам не верь, ушам не верь... Батюшки мои, да куда же это мы попали?
Какая нелегкая занесла нас в этот бедлам, где чудятся только одни пустые дыры и
мертвые точки? Нет, дяденька, не обманешь. Ты, дяденька, хотел шкуру с меня
спустить, а не реалистом меня сделать. Ты, дяденька, вор и разбойник». (Этот
отрывок цитировал Каганович в выступлении на XVI съезде ВКП(б),
послужившем сигналом к аресту Лосева.)
Биолог Л.
Берталанфи считал, что экспериментальная психология не изучает ни живых
организмов, ни людей в их естественном состоянии. Наоборот, сначала крысу
помещают в лабиринт, где она находится в совершенно неестественных условиях, не
использует большей части возможностей своей психики, превращается в автомат. Из
этого и делают вывод, что животное является автоматом. «Результативность» этого
направления исследований основана на том, что и человека при помощи рекламы,
индустрии развлечений тоже ставят в столь неестественные условия, что он действует
как крыса в лабиринте или как автомат.
С другой стороны,
экспериментальный метод далеко не тождествен науке вообще. Ряд фундаментальных
открытий были сделаны иным путем. Так, Дарвин не ставил экспериментов (кроме,
кажется, небольшого числа опытов по скрещиванию голубей) — он наблюдал. И в
исследованиях одного из крупнейших биологов нашего времени, создателя этологии
(науки о поведении животных) — Конрада Лоренца наблюдение играло гораздо
большую роль, чем эксперимент. На непосредственном наблюдении природы
основывались и такие поразительные открытия, как язык пчел, разгаданный фон
Фришем, ритуалы животных, обнаруженные Дж. Гексли, и т. д.
Тема статьи А. И.
Лапина, кроме ее культурно-исторического интереса, жизненно важна для всех
нас. От этого вопроса, быть может, зависит само существование человечества. Мы
все сейчас безоговорочно выданы на милость науке, в ее распоряжении находится
наша жизнь и смерть. А оценить правильность вызревающих в ее недрах решений мы
не в состоянии, разве что последствия принимают колоссальные размеры. При этом
весь ход нашей жизни определяется не одним каким-то конкретным эпизодом
научно-технического прогресса, а его глобальным течением. Значит, и результат
зависит не от взглядов отдельных ученых, а от «научной идеологии» в целом.
Уже много раз обсуждалось,
куда она способна толкнуть ученого. Я не говорю о «Фаусте» Гёте, где все это
еще довольно абстрактно. Но вот у Достоевского Раскольников говорит:
«По-моему, если бы Кеплеровы или Ньютоновы открытия вследствие каких-нибудь
комбинаций никоим образом не могли бы стать известны людям иначе, как с
пожертвованием жизни одного, десяти, ста и так далее человек, мешавших бы
этому открытию или ставших бы на пути как препятствие, то Ньютон имел бы право
и даже был бы обязан... устранить эти десять или сто человек, чтобы сделать
известными свои открытия всему человечеству».
Недавно и на
страницах «Нашего современника» обсуждалась ситуация, связанная с тем же
кругом проблем, — судьба знаменитого биолога Тимофеева-Ресовского, ставшая
предметом широкого интереса благодаря посвященному ей роману Д. Гранина
«Зубр». Я не могу быть объективным к Тимофееву-Ресовскому. Помню, какое
впечатление произвели идеи, начавшие циркулировать в послевоенные годы, — что
наследственность определяется процессами, происходящими не на организменном
уровне, даже не на клеточном, а на атомном. Жизнь как результат атомных явлений,
управляемых законами квантовой механики! От такой мысли захватывало дух. Все
интересовавшиеся общими проблемами науки зачитывались тогда книжкой Шредингера
«Что такое жизнь с точки зрения физики?». И основная работа, на которую автор
опирался, была работа Тимофеева-Ресовского. Возможно, поэтому я не могу,
например, принять стиль письма, опубликованного в № 9 за 1990 год, где Тимофеев-Ресовский
фигурирует одновременно с валютными проститутками. Многое мне трудно принять и
в публикации на ту же тему в № 11 за 1989 год. В качестве аргументов там
привлекаются материалы следствия 1946 года. Можно представить себе, какую
обработку прошли «свидетели» в руках тогдашних мясников! Да и в 1988 году так
ли полно реабилитировала себя советская юриспруденция? Можно ли быть уверенным,
что в пересмотренном деле не сказалось желание защитить репутацию «органов»? К
тому же употребление терминов, лишенных смысла (вроде «лучи нейтрона»),
заставляет сомневаться в том, что авторы досье всегда понимали, о чем они
говорят. Вообще мне кажется, что тема личной ответственности Тимофеева-Ресовского
в развернувшейся дискуссии чрезмерно акцентируется. Он-то уж держит ответ перед
другим судом. Да и с нашим, советским судом познакомился достаточно: был на
лесоповале обреченным доходягой, чудом спасся. И не нам, которые всего этого не
хлебнули, судить его.
Гораздо важнее
для нас не судить Тимофеева-Ресовского, а понять импульсы, определявшие его
поведение. Ведь жил он в Германии, несомненно читал Гитлера и Розенберга, знал,
какую политику по отношению к нашей стране они проводили, какую будущность ее
народу готовили. Его институт вел исследования, которые по меньшей мере могли
быть использованы в связи с «Урановым проектом» (созданием атомной бомбы). Да
ведь и у нас его «выдернули» с лесоповала на шарашку лишь потому, что наконец
догадались, что он — крупный специалист в этой области.
Судя по различным указаниям, он продолжал любить
свою страну. Так почему же он
вообще не уехал
из Германии? Эмиграция
в любую западную
страну была возможна. Я знаю
нескольких немцев-математиков, эмигрировавших по идейным соображениям уже
после начала войны.
И, несомненно, Тимофееву-Ресовскому предложили бы кафедру в лучших университетах
мира. Но под Берлином у него работал целый
институт, собрался коллектив
талантливых сотрудников, он был
увлечен своими исследованиями. Ему
было интересно — это перевешивало все остальное. Вот это-то и есть самое
страшное.
Ту же
атмосферу воссоздают воспоминания
многих физиков, работавших
над созданием атомной
бомбы. У нас — мемуары
А. Д. Сахарова, которые
недавно начали публиковаться.
Атмосфера участия в важном, государственном деле. Напряженное творчество,
стимулированное редкой концентрацией в одном месте такого числа талантливых
физиков и математиков. Все это, видимо, оттесняло мысли о том, к чему
может привести столь
интересная работа. Лучше
всего выразил это
настроение известный физик,
лауреат Нобелевской премии Ферми. О работе над атомной бомбой в США он сказал:
«В конце концов, это замечательная физика!».
По нашему
телевидению сообщалось о том, что
при взрывах первых атомных бомб часть
населения сознательно оставлялась
вблизи, чтобы на
них можно было наблюдать действие
радиации. Об этом не могли не знать крупные ученые: физики или медики. И
что поразительно — после
передачи не посыпались возмущенные письма, требования расследования, создания
комиссий. Мы все как будто подсознательно
чувствовали, что нечто
подобное было возможно,
но говорить об
этом неприлично, как в приличном
семействе о нечистоплотном поступке одного из его членов. Да и бактериологическое
оружие ведь готовилось с обеих сторон. А кто руководил? — Конечно, ученые,
и немалого ранга.
Куда до них средневековым смесителям
ядов, которых так жестоко казнили!
Что же все это
такое? Патология, болезненные отклонения от здорового развития? Или в самых
основах «научного метода», каким он сложился за последние столетия, заложено
нечто предопределяющее и такие его реализации? Аналогичный вопрос мы задаем;
себе сейчас по поводу марксизма, социализма, революции... Было ли патологично
исполнение или сам «проект»? Тот же вопрос правомерен и по отношению к
современной науке, к «научно-технической революции». Не все, может быть,
согласятся с тем ответом, который подсказывает статья А. И. Лапина. Но мимо
вопроса, который она поднимает в такой острой форме, мне кажется, никому пройти
нельзя.
АНДРЕЙ ЛАПИН
НАУКА И ПРИРОДА
Я простой физик-лазерщик, не теоретик и не экспериментатор, а так — технарь. Общими вопросам науки никогда не интересовался, хотя некоторые явления нашей жизни, связанные с наукой, глубоко волнуют меня. Эта неслыханная до сих пор атака на природу, которая ведется, как это ни странно, под эгидой науки. Так как эта, мол, борьба с природой происходит по прямому требованию науки. Вчера я повстречал своего приятеля N, и он мне прочитал свою статью о науке. Вот она:
СТАТЬЯ N.
В 1921 году Макс Борн пишет книгу «Теория относительности Эйнштейна». В предисловии к ней он выражает свое восхищение
научным методом. В 1951 году он пишет книгу «Беспокойная Вселенная», в послесловии к которой он распрощался со своим наивным взглядом на науку. Вспоминая свой первый опус, он пишет: «В 1921 году я был убежден, и это мое убеждение разделялось большинством моих современников — физиков, что наука дает объективное
знание о мире, который подчиняется детерминистским законам. Мне тогда казалось, что научный метод предпочтительнее других, более субъективных способов формирования картины мира — философии, поэзии, религии. Я даже думал, что ясный и однозначный язык науки должен представлять собой шаг на пути к лучшему пониманию между людьми. В 1951 году я уже ни во что не верил. Теперь грань между объектом и субъектом уже не казалась мне ясной; детерминистские законы уступили место статистическим. И хотя в своей области
физики хорошо понимали друг друга, они ничего не сделали для лучшего
взаимопонимания народов, а, напротив, лишь помогли изобрести и применить самые
ужасные орудия уничтожения. Теперь я смотрю на мою веру в превосходство науки
перед другими формами человеческого мышления и действия как на самообман,
происходящий оттого, что молодости свойственно восхищаться ясностью физического
мышления, а не туманностью метафизических спекуляций. И все-таки я еще верю,
что неудачи попыток улучшить моральные нормы человеческого общества еще не
доказали тщетность поисков наукой истины и лучшей жизни». В 1968 году он уже не
верил и в это. В своей книге «Моя жизнь и взгляды» он вынес суровый, но
справедливый вердикт: «Наука и техника разрушили этический фундамент цивилизации
и поставили человечество на грань катастрофы». И предупреждает об опасности
применения научных методов в общественных науках и психологии. Об этом же самом,
но еще раньше, в 1933 году, говорил М. Планк: «У математиков, физиков и химиков
часто встречается склонность применить их точные методы для объяснения
биологических, психологических и социологических вопросов». Планк предупреждал
об опасностях, с какими связано применение этих методов к тем случаям, где
господствуют совсем другие отношения. А еще раньше великий Ньютон, убедившись в
том, какой джинн выпущен был им из бутылки, просил, чтобы его науку не применяли
к живым объектам. У Ньютона это разочарование своим научным методом носило
глубоко трагичный характер. В пору своих «Начал» еще молодым человеком он с
увлечением писал: «Я молю Бога, чтобы развитые здесь методы можно было бы
перенести на все науки и всe области знания».
Однако он почему-то не спешил с публикацией своих результатов. Целых 20 лет он
колебался и приступил к составлению своей книги только в результате настойчивых
уговоров своего друга Галлея.
Через 3 года
после выхода в свет своей книги Ньютон тяжело психически заболел. Не
исключено, что в этом определенную роль сыграл стресс, вызванный сознанием
своей вины за выпущенного им из бутылки джинна — научный метод. Больше он к
физике не возвращался, всецело погрузившись в религиозные вопросы.
Уже глубоким
стариком, 75 лет, Ньютон вступил в спор с Лейбницем, в котором заявил себя
убежденным противником механической философии, то есть своего же метода, и
категорически возражал против его применения к живым объектам. Что же это за
дивный метод, который самые крупнейшие физики просят применять с большой
осторожностью и не ко всем объектам? К чему же его тогда применять?
Вот один
возможный ответ.
Когда-то
Лассаль познакомил Бисмарка с «научным» социализмом, о котором сам Ленин
говорит, что его создатель Маркс лишь распространил методы естественных наук на
социологию (против чего как раз и возражают и Ньютон, и Планк). Бисмарк
заинтересовался и сказал: «Очень интересная теория. Жаль только, что она не
была проверена. Хорошо бы ее испытать на каком-нибудь народе, которого не
жалко, например, на русских». Бисмарк и не подозревал, что в Симбирске вскоре
родится мальчик, будущий великий экспериментатор, который и проверит марксову
научную теорию на стране, которую не жалко, — на России. По-видимому, и
методы точных наук надо применять только к объектам, которых не жалко. Но чего
же нам не жалко? Не жалко всего, что создано природой и чего мы сами не умеем
создать. Не жалко, например, воздуха, океана, рек, гор, вообще неживой
природы. Но вот что удивительно. Как показал прогресс НТР, и эта природа
начисто гибнет от применения к ней наших научных методов. Погибли озеро Севан,
Арал, Кара-Бугаз, Красноярское водохранилище. Гибнет океан. Загрязняется
атмосфера. Гибнет почва. Сейчас идет борьба за спасение сибирских рек от
научного метода. Что же это за странные научные методы, которые повсюду несут
за собой смерть? Ведь созданные нами машины работают, и отлично работают. И
именно так, как их запланировала Наука.
Почему же она
дает осечку, когда мы применяем ее не к искусственным, нами же созданным объектам,
а к естественным, к природе? Чем природа отличается от нами созданных машин?
Бэкон утверждал, что ничем, это для него было аксиомой. И эта аксиома была
положена им в основание новой науки, смысл ее ясен: изучать мир, считая его
машиной. Увы, эта «аксиома» глубоко ошибочна. Все наши препараты и машины —
это объекты, природа которых полностью исчерпывается их функциональной ролью,
вне которой они ничто: не должны обладать никакими свойствами. Вся технология
их изготовления (очистка материала, стандартизация их деталей и т. д.)
преследует лишь одну цель: они должны идеально функционировать, то есть вести
себя в точности так, как мы того желаем. И никак иначе. В противном случае это
рассматривается как брак. Ясно, что естественные объекты этому требованию не
удовлетворяют. Если бы мы даже знали все законы физики, то и это мало бы
помогло нам в отношении естественных объектов и явлений, так как мы, как правило,
не знаем их начальных условий и уж тем более не можем их изменить. Мы не можем
изменить ни массы электрона, ни его заряда, ни массу солнца, и т. д., и т. п.
Наша наука применима только к искусственным объектам, к созданным нами же
препаратам и машинам, в которых мы можем полностью контролировать и задавать
начальные условия. Но не к естественным объектам, которые вовсе не мертвые материалы
для наших поделок, а живые существа. Мы даже не знаем, как создавать эти
начальные условия.
Ньютон думал,
что у нас на Земле, в наших лабораториях и машинах начальные условия определяем
мы. А в мире — Бог. Сейчас же считают, что начальные условия случайны, то есть
их задаем не мы и не Бог, а Его Величество Случай. Поэтому, чтобы сделать,
естественную вещь объектом науки, то есть изучить ее в лаборатории, надо ее
подвергнуть насилию, убить ее. Так, чтобы продемонстрировать и подтвердить
открытые Павловым законы физиологии высшей нервной деятельности, собаку
помещают в «башню молчания» и обездвиживают ее. Павловская собака перестает
быть собакой, превращаясь в машину для выделения слюны по звонку. Перестав
быть собакой, она стала зато объектом науки. Сам Павлов это отлично сознавал.
Он писал: «Жизнь отчетливо указывает на две категории людей: художников и
ученых. Между ними резкая разница. Одни —художники, писатели, музыканты,
живописцы и т. д. — захватывают действительность целиком, сплошь, сполна,
живую действительность без всякого дробления, без всякого разъединения. Другие
— ученые — именно дробят ее и тем самым как бы умерщвляют ее, делая из нее
скелет. А затем как бы снова собирают ее части и стараются таким образом
оживить, что, однако, им не удается никогда». И не удастся. Поэтому-то как
только заходит речь о естественных объектах, в отношении которых мы не
властны: солнце, Солнечная система, жизнь и т.д.,— у науки не находится
другого ответа на все вопросы, кроме: счастливый случай! Случайно планеты
слепились из маленьких кусочков, и слепились именно, так, чтобы образовать
устойчивую систему. Вероятность этого ничтожна. Ну и что же? Нам просто крупно
повезло. Без этого счастливого случая мы бы с вами и не обсуждали этих
вопросов, так как нас бы и не было. А какова вероятность самопроизвольного
возникновения жизни? Нуль, если верить расчетам Вигнера. И так во всем.
Второй научный
метод изучения естественных явлений и второй метод их умерщвления — это
дробление, о котором говорил Павлов. То есть разбиение их на элементы,
«атомы». Недаром в свое время был в моде лозунг: «атомизм вместо анимизма».
Суть его такая:
целое разбивается на множество частей—элементов. Увы, все это не только неприменимо
к живым системам, но даже, как показала квантовая механика, и к атомам. Убив
целое, мы больше никогда не соберем его из частей.
Вернемся еще
раз к поставленному нами вопросу. Почему наука, дающая такие хорошие
рекомендации для техники, пасует перед естественными явлениями? Повинен в этом
ее научный метод. Ведь наша наука экспериментальная. А что это значит? Когда-то
Лаплас говорил: «Раньше физику считали естественной наукой, а сейчас ее считают
экспериментальной. И это правильно, так как эксперимент по самому его определению
означает нарушение естественного хода природы». Что же мы изучаем? Артефакты?
И что получится, если экспериментальный метод применять широко и глобально,
как это делается сейчас и как того требует наука? Он нарушит весь естественный
ход природы, результатом чего будут катастрофы, которые мы и наблюдаем. Те
катастрофы — геологические и биологические, которые уже вызвала наука,
являющаяся лишь повторением в больших масштабах того, что каждый день делается
в ее лабораториях — убийство живого, убийство природы. Можно было бы даже
сказать, что наука — это религия природы, лаборатории — ее храмы, а ежедневное
убийство природы, происходящее в этих храмах, — ее культ и жертвоприношение.
Уничтожение природы — запредельная цель этого лжемессии.
СОН ФИЗИКА
Прочитав
статью, я глубоко задумался и как-то неожиданно для себя не то заснул, не то
впал в какое-то сомнамбулическое состояние. И тут ко мне неожиданно явился
знаменитый физиолог прошлого века Клод Бернар. В свое время его называли
Бэконом XIX века. Он был
создателем экспериментального метода в физиологии и патологии. Странным
образом увидев его, я нисколько не удивился, более того — я встретил его как
доброго знакомого, которого знал многие годы. И тут у меня завязался с ним
интересный разговор, вероятно, навеянный статьей N. Этот разговор я запомнил
слово в слово и передаю его так, как это было в моем странном видении.
— Приветствую
вас, почтеннейший маэстро.
Давно я вас
не видел. Вы,
верно, куда-нибудь уезжали?
— Да нет! Просто был очень занят. Много было
работы. Целыми днями не вылезал из лаборатории.
— Да,
да, я наслышан о ваших замечательных успехах.
Говорят, вы создаете или уже создали целых две науки: науку о здоровом
организме и науку о больном. Нормальную
физиологию и патологию.
— Льщу себя надеждой, что заложил фундамент для
них. Да и пора. Давно. Ведь наука о
неживой материи создана уже давно, в
славный XVII век. И теперь настало
время перенести методы этих точных
наук и на
изучение живой материи.
— Но разве можно переносить методы,
принятые в науке
о мертвой материи,
в науку о живой?
Можно ли их
приравнивать друг к другу: мертвое и живое, лед и пламя?
— Видите
ли, понятия живой
и мертвый — относительные
понятия. Они удобны в обиходе, но нетерпимы в науке. Для экспериментальной
физиологии нет ни живой материи, ни мертвой. Есть лишь одна материя, для
изучения которой и методы должны быть
едины. Это, если можно так
выразиться, наша аксиома. Аксиома экспериментального метода. А кроме того, для
того-то и существует экспериментальный метод,
чтобы создать в
эксперименте такие условия, в
которых живая материя ничем бы
не отличалась от мертвой. В этом-то и состоит искусство
эксперимента. А иначе зачем
бы он был
нужен? В эксперименте свойства и
силы живой материи должны — я
подчеркиваю: должны! — функционировать точно так, как и свойства
мертвых тел. Жизнь здесь больше ни при чем, и ее не надо вмешивать в детерминизм явлений, создаваемых
экспериментальным методом.
Кстати уж замечу, что я вовсе не
создаю, как вы мне это приписываете, двух наук: нормальную физиологию и
патологию. Существует только одна наука — физиология. Здоровье и болезнь, как
живое и мертвое, — тоже относительные понятия, удобные только в обиходе. В
научной медицине им нет места.
— Как это? Ведь болезни-то существуют! Больными
переполнены все больницы.
— Это
совсем другое. Посмотрите,
в мертвой материи болезни нет.
Почему же они должны быть
в живой материи?
— По-видимому,
— попытался отшутиться я,— болезнь —
особая привилегия живого.
— Хм, странная привилегия. Представьте
себе, что в
вашей квартире порван
провод. Естественно, что
свет погас во
всей квартире. Болезнь это или нет?
— Нет,
конечно.
— Тогда почему
называть болезнью повреждение нервов? И
так называемое болезненное
состояние, и здоровье — только различные
состояния живой материи,
отличающиеся некоторыми условиями своего возникновения и
существования, и только. Лед
и пар — два состояния
воды, отличающиеся условиями своего возникновения — температурой. Но
можно ли одно состояние назвать нормой,
а другое — патологией?
— Чрезвычайно оригинальная точка зрения.
— Отклоняю
комплимент. Просто здравая.
— Но
ведь тогда нет и смерти?
— Нет, конечно,
— как особой сущности. Это тоже одно из состояний живой материи,
характеризующееся условиями своего возникновения, и только.
И ничего больше. И мы должны овладеть этими условиями,
чтобы по нашему желанию уметь переводить
материю из одного состояния в другое:
здоровое в больное,
живое в мертвое, так, как мы это делаем с водой, кипятя ее
или, наоборот, замораживая.
— В одну сторону вы это умеете делать, как,
впрочем, могли отлично делать и наши
предки, жившие задолго
до нас. Это совсем нехитрая наука: делать из здорового человека
больного или убить
его. А вот умеете ли вы это делать в другом направлении? Делать из
больного — здорового, а из мертвого — живого?
— Пока не умеем, но научимся! Обязательно
научимся!
— Прелюбопытнейшая точка зрения.
— Ничего любопытного. Просто здравая. И заметьте,
знание всех обстоятельств и условий, от
которых зависит наступление того или
иного состояния или
того или иного явления —
это все, что
мы можем знать. Но
зато ничего больше
нам и не нужно знать.
— Как?
А истина, а
объяснение природы?
— Идеалистическая чепуха! Наука не объясняет нам природу, но
дает власть над ней. А для этого нужно знать только одно: как и
чем надо подействовать на
вещь, чтобы получить желаемый
эффект.
— То есть рецепт?
— Вот
именно — рецепт. Научное знание — совокупность
рецептов или правил действия, приводящих к успеху, типа:
хочешь получить водород — брось кусочек цинка в серную кислоту. И это все, что
можем знать, и все, что нужно знать. Большего и не нужно.
— Но какие же цели ставит себе наука?
— Воздействие
на природу — такова самая
возвышенная цель науки.
Это же и цель человека перед лицом мира, который он хочет покорить и
подчинить своей власти. Экспериментальная наука — завоевательная наука.
Физика и химия завоевали нам
неживую природу, сделав ее сырьем и топливом
для нашей индустрии.
Физиология же должна нам завоевать живую природу и
сделать нас господами жизни и смерти. Создать индустрию жизни, промышленное изготовление
живого. Она должна овладеть всеми пружинам живой материи, чтобы
заставить ее действовать по нашему желанию. Это, так
сказать, общая ее цель. Специальная же цель экспериментальной науки
состоит в точном определении условий проявления различных
феноменов и состояний материи,
ибо только воздействуя на эти
условия, мы можем стать
хозяевами и господами
соответствующих явлений.
Помнится, что
некий мыслитель, имени которого не помню, где-то сказал: «Философы до сих пор
объясняли мир, а дело-то в том, чтобы его изменить». Золотые слова! Я бы велел
их высечь на плите и поставить в каждой лаборатории, как напоминание и как
девиз экспериментального метода.
— Но
ваша цель неисполнима
даже в отношении мертвой материи.
Вы же не можете подчинить себе солнце, планеты, звезды, реки и моря, чтобы по своему желанию ими
управлять?
— Да, это правда. Пока мы этого не можем. Вообще естественные вещи,
то есть вещи, не
созданные нами и
находящиеся в естественных условиях, а не экспериментальных, нам не подвластны, И это понятно. Все,
что не создано нашим
умом, не только не подвластно
нам, но даже не может быть и познано
нами, и потому не является в собственном смысле предметом науки. Ибо мы можем познать только то, что создано
нами самими.
— Но разве астрономия не наука?
— Ну какая же
это наука, если мы не можем по желанию изменить орбиты планет и звёзд, ни даже
взорвать их?
— Но если естественные вещи не являются объектами
науки, то какие
же составляют ее
предмет? Не искусственные же?
— Вот именно
искусственные. Созданные нами
в наших лабораториях
и на заводах.
В этом отношении экспериментальная наука
напоминает математику, в которой ее
идеальные объекты тоже строятся
нами. Только в
математике эти объекты создаются
в голове из понятий, а в экспериментальных
науках они создаются в лабораториях из
естественных материалов. Это,
если угодно, и есть наша вторая природа, созданная нами и во всем покорная
нам. В
ней мы являемся
полными хозяевами. Ее
объекты ведут себя
в точности так, как мы того
желаем, и не могут вести себя иначе. А естественные вещи пока ускользают от
нас, от нашей власти, а значит, и от научного познания.
— Пока?
— Да, пока! В конце концов и астрономия, и
география, и океанология, и экология выйдут из лабораторий. Нам уже давно тесно в
их стенах. Точнее
говоря, мы превратим природу
в свою лабораторию. Мы заставим
реки изменить течение:
они будут течь как нам нужно и куда нам нужно, мы будем срывать горы и
насыпать новые, удобные для нас, уничтожать нежелательные для нас виды животных и растений,
и даже целые
биоценозы, и насаждать новые, выгодные нам. Короче, мы
изменим весь лик природы. Создадим из нее огромное промышленное производство,
гигантскую фабрику, работающую
по точно предписанной нами технологии.
Помните, еще Бэкон пророчил: «Обратить природу из храма в мастерскую
и фабрику». Мы создадим индустрию живого, производя живую материю
прямо из неживой.
— Но
это же только утопия,
и к тому же малоприятная!
— Пока —
утопия, но ведь
история движется от утопии к науке. И коммунизм был долгое время всего
лишь безобидной утопией.
Маэстро
посмотрел на меня победоносно, ожидая заслуженного, как ему казалось,
восхищения этой утопией.
— Не скрою, — начал я, несколько подавленный,
— ваша утопия...
— Это не утопия, а план!
И программа будущих преобразований.
— Пусть будет
план. Он величествен, но как-то не вдохновляет. Производит какое-то гнетущее впечатление на душу. Превращение живой
природы в завод
и казарму — это
аракчеевщина на космическом уровне. Граф Аракчеев или его
литературный двойник Угрюм-Бурчеев, если он даже вырастет до небес, не станет
от этого более привлекательной фигурой!
— Это у вас отрыжка прошлого. Я всегда
утверждал, что поэзия, красота, поэтические
воззрения на природу
не только чужды науке, но и
вредны ей и даже опасны, так как могут увлечь слабые и нестойкие умы.
Потому-то великий Лейбниц и
предупреждал ученых беречься от обольщений
красотой природы и говорил, что
требуются большие усилия, чтобы уберечься от
притягательной силы красоты
природных машин (то
есть живых существ). Впрочем, тут виноваты мы сами,
ученые. Зачем мы допустили
в наших колледжах преподавание изящной
словесности, истории искусств?
Разрешили художественные
выставки? К чему все это? Разве же неясно, как
одурманивает вся эта «красота» неустоявшиеся головы! Я
бы даже предлагал
в качестве иммунной сыворотки
против яда красоты изобрести какое-либо искусство безобразного, уродливого,
отталкивающего, чтобы сделать
неокрепшие умы нечувствительными к
действию яда красоты.
Чтобы
остановить эти неприятные излияния, я решил сбить его на другую тему:
— Мы несколько отвлеклись. А скажите, ставите
ли вы целью науки изыскание терапевтических средств?
Ответ маэстро
поразил меня:
— Врач-экспериментатор
должен стремиться к воспроизведению
болезненных состояний по своему желанию. Наша цель — искусственно
вызывать болезни, а не лечить.
— Не понимаю.
— Будде
приписывают слова, будто
бы сказанные им в проповеди: «Чтобы жизнь спасти, надо
жизнь убить». Глубочайшая мысль, если
только понять ее
правильно. Чтобы спасать жизнь,
мы, врачи, должны сначала научиться убивать жизнь, в
совершенстве овладеть искусством убийства жизни. И
эти слова Будды
я бы тоже велел высечь на
плите и выставить
как напоминание экспериментирующему врачу
и как девиз экспериментального метода
в каждой лаборатории.
— Как это?
— Очень
просто. Наша цель — изучение
механизма болезней, а не изыскание средства от них. Мы скорее желаем знать, как
сделать живое существо больным, чем как его вылечить. Желаем знать различные механизмы
смерти во всех ее видах.
— Да зачем?
— Потому
что это лучше
посвятит нас в тайны жизни, чем
любое иное изучение. И нам надо
много и очень
много убить живой материи, чтобы
постичь загадку жизни, то есть овладеть жизнью, стать ее господином.
Властелином жизни. Но — увы! — наше общество еще не доросло до здравых
взглядов. Нам не разрешают экспериментировать на людях, хотя бы на преступниках, анатомировать на живом теле, рассекать,
перерезать нервы и спинной мозг, втирать в
артерии мелкий песок,
удалять одну половину мозга и даже весь мозг и т. д. А ведь без этого не жди прогресса! Говорят, это
аморально. Какая чушь! Ведь мы работаем для научно-технического прогресса. Подняли
вопль против вивисекции. Между
тем сами устраивают войны,
которые уносят десятки миллионов людей, изобретают отравляющие
газы, бомбы, готовят бактериологическую войну. Устраивают
революции, строят концлагеря. Это ли не
эксперименты?
— А
не кажется ли
вам, маэстро, что проектируемая вами
экспериментальная медицина и вообще
биология — отличная питательная
среда для выращивания моральных
уродов? Как можно быть врачом, да что
там врачом! — оставаться человеком экспериментатору, который
ежедневно в своих
камерах пыток, лабораториях пытает, мучает, увечит и убивает
живые существа, наблюдая за
их последними конвульсиями?
— Он
производит дознание истины.
Но вы подняли важный вопрос, которого я и
сам хотел коснуться: о моральных требованиях, которые предъявляет к своему
служителю наша наука. Главное требование к ученому — он должен
обладать большим мужеством и
неограниченной верой в себя и свой экспериментальный метод.
В первую очередь они ему нужны,
чтобы противостоять воплям черни против нас и нашего метода — анатомирования
на живом теле. Нас называют моральными чудовищами, извергами, выродками. На
эти обвинения невежественной черни нам наплевать, конечно, с высокой
колокольни. На то она и чернь! Но она требует от своих правительств запретить
наши эксперименты, которые она называет инквизиционными методами дознания
истины. Но им это не удастся! Нет! Ведь правительства стоят за нас. А кто им
будет изобретать смертоносные газы для будущих войн, готовить
бактериологическую войну? Мы! А для этого нужны испытания на живых существах.
Но даже имея дело не с людьми, а с животными, требуется немалое мужество. Я
сам не раз анатомировал на живых собаках и обезьянах. И каждый раз испытывал
неприятные чувства, когда животные с глазами, полными слез, трогают вас за
руку, стонут. И тут мы со всей решительностью должны подавить в себе эту
ненужную и даже вредную для прогресса науки чувствительность и мягкотелость. В
конце концов, некоторое очерствление ученых — очень малая плата за те бесценные
дары, которыми осыпала и еще осыплет нас экспериментальная наука. И
действительно, ведь только с помощью этого метода науки о мертвых телах
достигли тех блестящих завоеваний, которые позволили человеку распространить
свою власть на все окружающие его естественные явления. А теперь пришло время
медицине, и вообще биологии, встать на этот путь, чтобы завоевать живую природу
и быть способной в корне изменить все явления в мире живых существ. Изменить
всю биологию природных машин, то есть живых существ, приспособив их для наших
нужд. Что значит некоторое моральное огрубение по сравнению с этой
величественной и возвышенной целью? Эта цель оправдывает все средства, с
помощью которых она будет достигнута. Нас обвиняют в том, что мы нарушаем
естественный ход природы, тогда как, мол, нужно наблюдать за ее естественным
ходом, не мешая ему. Нужно, мол, вести туда, куда направляет сама природа, а
не вопреки ей. Да, мы делаем это и гордимся этим. Для нас природа не храм, а
мастерская, лаборатория или даже фабрика, которую мы желаем подчинить себе. И
заставить ее работать по нашей технологии, а не по своей. Мы вовсе не скрываем,
что наша цель — пересоздать природу.
— Но
мне кажется, что ваша
надежда или вера в то, что живая природа подчиняется тем же законам,
что и мертвая — пустая мечта, утопия.
— Вы
ошибаетесь. Она не подчиняется, ее подчиняют. В этом состоит
мощь экспериментального метода, в этом залог нашей веры. Наш символ веры:
знать — это значит мочь.
— А вы не боитесь, что природа может
взбунтоваться против вас?
— Пусть только попробует.
— А не опасаетесь ли вы, что в результате вашего
некомпетентного вмешательства, основанного
на отождествлении знания
и могущества, вы можете уничтожить всю природу?
— В
конце концов и
уничтожим, чтобы построить
новую, еще лучше прежней.
— Но
старые люди
не зря говорили: лучшее — враг хорошего.
— И зря
говорили. Если бы наши
рыбообразные предки думали
так же, как
вы, они бы до
сих пор сидели в воде. И мы бы с вами не рассуждали здесь. Люди пахали сохой,
жили в деревянных
лачугах и сидели по вечерам с лучиной или жирником.
— Лучше жить в лачуге, но жить, чем погибнуть
вместе с разрушенной нами природой.
— Это дело вкуса. Вы любуетесь красотами природы,
мы ищем в
ней пользы, смотрим на
нее как на материал для наших поделок. Вы желаете жить с
ней в гармонии, мы желаем господствовать над ней. Вы желаете
созерцать природу, мы хотим её
преобразовать по своему
вкусу. Вам нравится патриархальная
жизнь малых групп: деревня, село, городок.
Мы — за централизованное тоталитарное
устройство общества, основанное на науке. Технотронное государство,
Бэконовское царство человека. Вы
любите фуги Баха, мы любим поп-музыку. Вы
любите разных сикстинских мадонн и милосских венер, а мы
обожаем девушку с гитарой Липшица и картины Шагала. Вы любите не тиражируемую
элитарную культуру, а мы
любим неограниченно воспроизводимую, как и наши эксперименты, массовую
культуру. Короче, вы любите
прошлое, а мы
любим будущее. Нам не о чем
говорить, у нас нет общего языка. И все же скажу вам в заключение, что вся ваша
хрупкая философия и психология основана на красоте мира, гармонии с природой,
с Целым миром и созерцательным отношением к природе, любовании. А наша
философия зиждется на других столпах. Мы заменили красоту — пользой, гармонию
с природой — борьбой с ней за господство
над ней, созерцательное отношение — преобразованием природы, целостное восприятие природы — атомизмом.
Короче, анимизм — механизмом.
— Я согласен с вашим диагнозом, но делаю из
него другой вывод.
Возвращение назад — единственное,
что может спасти нас
от вашей философии
тотального разрушения всего,
культа нового Молоха — науки и научно-технического прогресса, требующего,
как и старый Молох, все новых и новых жертв.
— Попробуйте
хотя бы затормозить наш прогресс. И
вы будете раздавлены. Мы сломим вас. Ибо наше движение
неодолимо. История работает за нас
и на нас.
— Почему
же вы тогда
нас боитесь и грозите сломать нас, раздавить?
— Чтобы убрать
с нашей дороги, дороги прогресса, сор. Вы слишком много рассуждаете и слишком доверяете
своему разуму. Потому-то я
всегда говорю своим ученикам:
главный ваш враг, враг экспериментального метода — вы сами,
ваша склонность к рассуждению
и доверие к своему разуму. Между тем как трудность
обучения экспериментальному методу состоит не в том, чтобы научить
хорошо рассуждать, а в том, чтобы
отучить. В экспериментальной науке нужны не
хорошие рассуждения, а просто
поменьше рассуждать.
— Ну
вот, вы уже
боитесь разума. Готовы заткнуть всем рты. Так вы боитесь за
свое положение? Нет, маэстро, признайтесь, что
ваша песенка спета,
ваш поезд ушел. Время теперь
работает не на
вас. Если раньше вы
были обманутыми и лишь поневоле
обманщиками, то сейчас
вы превратились в сознательных
обманщиков. Ваша наука стала вторым изданием печальной памяти алхимии, и как
прежние алхимики вы прибегаете
к обману и
мошенничеству, обещаете все,
что угодно. Ваше место теперь в
рядах писателей-фантастов. Ваша
наука сейчас представляет собой сплав из
сочинений маркиза де
Сада и фантастики Лема. Нет, время
теперь работает против вас.
Посмотрите только, что осталось от аксиом вашего прославленного
экспериментального метода. Ваше любимое детище — детерминизм или
просто фатализм— тю-тю, ушел
в прошлое. Его
похоронила квантовая физика. Ваше деление сущего на познающее «я» и
познающийся объект и противопоставление их
разделило судьбу
детерминизма. Первым признаком неистинности теории является
некрасивость ее. Ваши
теории и догмы
почти сплошь безобразны. И все они у вас провалились. Лопнули, как
мыльные пузыри. Лопнуло ваше
представление о пассивности,
инертности и бездеятельности материи, которая способна, мол,
действовать и двигаться, как ленивый
осел, только под ударами бича. Квантовая физика показала,
что спонтанная активность материи — ее естественное и
врожденное свойство. И потому-то
мы не можем (принципиально не можем)
управлять атомными процессами. Лопнул и
пресловутый «атомизм», заставлявший повсюду — и в организме, и в
биоценозах, и в наших ощущениях и чувствах — кругом видеть
ассоциации независимых друг от
друга элементов (клеток, тканей,
особей, видов, рефлексов,
тропизмов и т. д.), которые живут
якобы исключительно для себя
и знать ничего
не знают о других
особях и видах. Лопнула и дарвиновская теория
борьбы всех против
всех и всех против природы, как движущей силы эволюции. Эта теория,
кстати, составляла естественнонаучный базис другой
не менее «оригинальной»
теории классовой борьбы. Ваши
обещания создать искусственный интеллект
позорнейшим образом провалились,
это была просто липа. Доказано, что это
сделать нельзя (Гёдель), но вы укрываетесь за невежеством и продолжаете
дурачить общество своими пустыми байками. Вы
не изучаете природу,
а приспосабливаете ее к своим
догмам и своей идеологии. Повторяю, ваша песенка спета, но вы
все еще держитесь за
ваши химеры и,
чтобы спасти их,
пускаетесь на обман и
мошенничество. Но на обмане долго не проживешь.
— Проживем.
— Обманутый вами народ возьмется, наконец, за
ум.
— Пусть
лучше поберегут свои головы. А
таким крикунам, как вы, мы, дай срок,
будем вырезать их злые языки.
— Вот-вот,
вы уже и
грозите! Потому что вам нечего
ответить.
— Если будет нужно, то и ответим. Что же
касается вашего злорадства по поводу так
называемого крушения детерминизма, который якобы произвела ваша
хваленая квантовая физика, то я
вам скажу на это вот что. Квантовая физика — новейшее
возрождение язычества, обязанное излишнему
рассуждательству, против которого
я всегда самым категорическим
образом возражал. Да, я вижу, как был дальновиден Бэкон, который еще на
заре нашей науки
усмотрел опасность для
нее, таящуюся в
нашей природе. Он полагал, что можно избежать этой
опасности, искусственно создав идеальную природу ученого и заменив
ею его реальную, с которой
он родился, я подобно тому, как
в нашей лаборатории мы имеем дело не с
естественной реальностью, а с реальностью, созданной самим экспериментальным разумом. Подобно этому, думал
Бэкон, и сам
ученый должен иметь искусственно созданную техническую или
идеальную природу. Он думал добиться этого очищением нас от нашей
ветхой природы путем борьбы с идолами: идолом индивидуальности,
идолами рода (национальности), идолами
прошлого и идолами
нашей человеческой природы. Ученый, по мысли Бэкона, должен перестать быть личностью,
«я», перестать быть
немцем или французом, он должен забыть свою историю, у него не
должно быть прошлого, и, наконец, он должен перестать быть и человеком, а стать
чем-то вроде экспериментальной машины. Увы, эта программа
оказалась трудновыполнимой. Идолы
оказались сильнее нас.
Мы все еще
слишком личностные, слишком французы или немцы, слишком дети
истории и главное — слишком человеки.
Думается мне, наступило время
заменить человека неким
синтезом человека и машины,
каким-нибудь искусственным
организмом: он, кажется, теперь у вас называется киборгом. Будущее человека
должно быть абиологическим. Это рано или поздно будет сделано. Но лучше это
сделать раньше, чем позже. Только тогда прогресс науки обретет устойчивость, и
этот наследник человека доделает дело, начатое человеком, но не исполненное им
вследствие недостатков своей биологической природы.
— Вот
эта-то оторванность ученого от
всего — от своего народа и его прошлого, от своей личности, даже от человеческой природы — и порождает чуждых
всему миру изгоев, человеко- и природоненавистников, даже
не по убеждению,
а по своей пустоте. Будь простым,
ничем, и ты наполнишься злобой ко
всему. Потому-то ваш лозунг: «Я ничто, но должен быть всем» —
это и есть ваша тайна, тайна «евреев внутреннего обрезания».
— Громко, пташечка, запела. Смотри, как бы тебе
не попасть в суп или,— пошутил он,— к
нам в эксперимент.
И вот тут-то на
меня напала какая-то веселая бесовщина. Мне захотелось пробить броню этого
меднокожего истукана. Поддеть его!
— Послушайте, маэстро,— начал я
запальчиво,— вообразите,
что я пленен вашим экспериментальным методом и
хочу применить его к изучению психологии, поведения людей, дабы стать их
хозяином и повелителем. А почему бы и нет? Разве человек не такое же животное,
как все остальные? Что же я делаю? Чтобы доказать, что человек ничем не
отличается от мертвого тела, скажем, булыжника, я беру парочку Бернаров...
— Это что, намек?
— Что вы, маэстро!
Нисколько. Мы же просто ставим эксперимент, занимаемся
с вами наукой. А в науке, как
вы нас учили, нет места ни «я»,
ни «ты». Она безлична, как и
ее объект, который
можно назвать Бернаром или каким
другим именем. А можно даже проще — номером, скажем: образец Щ-32-17.
Так вот, беру парочку Бернаров покрупней
и швыряю их
с какой-нибудь Пизанской
башни, поддав им ногой в зад.
— Вы забываетесь! Я вынужден буду обратиться
в полицию...
— Не волнуйтесь
и не мешайте важному эксперименту. Будьте при эксперименте мужественным, хладнокровным, как
вы нас учили. Но я отвлекся от
описания эксперимента. Сбросив обоих
Бернаров, я вслед за ними бросаю
булыжник. И к великому удовольствию
убеждаюсь, что и камень, и оба
Бернара приземлились одновременно. Итак, в нашем
эксперименте, как вы нас не раз уверяли, наши так называемые живые Бернары ничем не
отличаются от мертвого булыжника.Что
и требовалось доказать, как говорят математики. Не буду уж говорить о
моих физиологических и биохимических опытах
на Бернарах, когда я удалял у них почки, печень... Ну, в
общем делал все то, чему вы нас учили.
Разумеется, как вы и предсказывали, никаких отличий моих Бернаров от собак и
кошек я не обнаружил. После этого я пожелал изучить высшие
психические функции у Бернаров,
их психологию и общественное поведение. Для этого я беру парочку Бернаров и сажаю их на день в башню молчания, предварительно обездвижив их. Держу их впроголодь 5—6 дней. Дело в
том, что я хочу на них изучить их высшие психические функции,
хочу выработать и у
них условный рефлекс так, чтобы при виде
кусочка мяса в моих руках они кидались бы ко мне лизать мои сапоги. Как я
и предвидел, выработка
этого условного рефлекса у них
идет успешнее, чем у собак. Собака часто артачится, визжит, рвется с цепи.
Бернары этого не делают никогда, зная, что за это выпорют. И терпеливо ждут
очередной порции вознаграждения, после
чего старательно вылизывают мне сапоги.
После этого я
беру десятка два-три Бернаров и
помещаю их в небольшой концлагерёк, обнесенный проволокой, через которую
я пропущу ток
высокого напряжения. Там я наблюдаю за их драками из-за объедков, которые
я им бросаю, чтобы определить иерархию
в их группе: который из них α, который β
и т. д. Затем начинаю их дрессировать: ходить по струнке, падать ниц перед
портретами лагерных начальников и выкрикивать перед портретом главного
надзирателя: «Слава великому
(имярек) за нашу счастливую жизнь!».
Затем
обучаю их навыкам совместного коллективного труда. Например, вырыть канаву, в потом закопать ее, снова
вырыть и снова закопать, и т. д. Например, до 20, 30, 100 раз. Попутно я определяю
их способность к счёту. Дрессировка, сверх всяких ожиданий, прошла блестяще.
Все уроки Бернары выучили и в благодарность за науку лизали мне сапоги, чего я
от них и не требовал. Всеми этими экспериментами, как мне кажется, было
убедительно доказано, что Бернары понятливые, признательные и очень
социабельные существа, настоящие homo socialis,
склонные к высшим формам общественной
жизни. Учил я их и разгадывать ребусы,
запоминать стишки, проходить
лабиринты. Всюду они
показывали высокие способности. Я заметил у них только одну
особенность, которой не наблюдал у
других животных. Они толпами
бегали ко мне,
донося на своих
друзей, не проявляющих
почтительности перед портретами лагерных вождей. Я приписываю эту черту их высшей психической
деятельности, хорошо развитому у них чувству ответственности и
способности сообщества Бернаров
к самоорганизации. Что
вы думаете, маэстро, о моих успехах? Мне кажется, я неплохо усвоил идею
вашего экспериментального метода? Как вы думаете? Кстати, скажу не в похвальбу
себе, что правительство заметило мои исследования, поздравило меня с успехами
и обещало использовать
наши с вами методы научной дрессировки
в общегосударственном масштабе на великих стройках. А еще я мечтаю
о самом грандиозном применении вашего плодотворного и чудодейственного метода:
выработать у моих
Бернаров навыки противоестественного поведения.
Ну, например, принимать ложь за истину, а истину за ложь, черное за белое,
а белое за черное, добро за зло, а зло за добро, доброе и прекрасное за
безобразное, а безобразное за доброе
и прекрасное, и т. д. Неужели не
понимаете? Ну, например, чтобы мои
Бернары отказывались от вкусной еды, пороли
себя кнутами, и
не в шутку, а до крови, спали на гвоздях, кастрировали себя, ходили
бы, как собаки, на четвереньках и подбирали прямо с полу крошки, считая,
однако, что всем этим они возвышаются над миром, приобретают некую
высшую, сверхчеловеческую природу... Как вы думаете,
маэстро, удастся мне
это с помощью одной
только рациональной системы
наград и наказаний? Или придется к ним
подпустить что-нибудь вроде религии или на худой конец утопии, например
построения царства Божия, рая, восстановления той природы Адама, которую он
имел в раю до грехопадения, власть над миром, стать Богом, чтобы взорвать
Вселенную?
Я взглянул на
своего собеседника. Учитель стоял красный и раздувшийся от негодования, как
рыба-шар. Я не удержался от смеха, чихнул и... проснулся.
Я не был
удивлен сном, я был им подавлен. Что же это за цивилизация, думал я, в которой
открыто проповедуется, да что там проповедуется, — вдалбливается такой
кровожадный бред? И кем проповедуется? Самой наукой!