С. Г. Семёнова
ОПРАВДАНИЕ РОССИИ
Фёдоров - единственное, необъяснимое и ни с
чем не сравнимое явление в умственной жизни
человечества...
Рождением и жизнью Федорова оправдано
тысячелетнее существование России.
Теперь ни у кого
на земном шаре язык не повернётся
Упрекнуть
нас, что мы не бросили веками
ни мысли плодовитой, ни гением начатого труда...
В одном Фёдорове - искупление всех грехов и
преступлений русского народа.
А. Л. Волынский
Такое завершение неизбежно подаст повод для
иронии: не может русский автор, даже если его заносит в предельные,
общемировые, метафизические области, не приземлиться на трепетно для него
бьющемся комочке: России. Приземлиться и осенить его вселенской миссией,
выдвинуть в передовой, святой отряд, несущий высшую Идею в мировое сознание и
волю.
В нашем случае, ничего не поделаешь, приходится
говорить о России: пророк активного хрнстианства, призвавший мир приняться за
реальное построение неприродного порядка бытия, Царствия Небесного, родился в
зтой стране. Случайно ли это?
Каждый народ в разной степени умеет воплотить и развить какую-нибудь сторону чувства жизни и понимания
мира, особую форму деятельности: кто выделится земледелием, ремёслами,
промышленностью, кто может особенно похвалитъся искусством и философией, кто
законами, кто религиозным творчеством и т.д. Теорин культурно-исторических
типов, выдвинутая Николаем Яковлевичем Данилевским, позднее развивавшаяся Шпенглером и многими его последователями, подчёркивая качественное
своеобразие культурных плодов различных народов и тесно связанных групп
народов, обобщила объективные факты, как бы ни были крайни и ошибочны те или
иные стороны и выводы этой теории.
Но, пожалуй, только два народа на земле
осознавали себя осенёнными особой метафизической, религиозной миссией:
еврейский и русский. Первый создал идею единобожия, вывел своё земное бытие в
прямой контакт с Богом, Его законом, даже если этот земно-горний завет чаще
всего выражался в его несоблюдении, отпадении от Бога, но с остро
пробуждающимся сокрушением от такого положения вещей, которое приводило к
постоянно возобновляемым попыткам восстановить этот контакт в положительном
смысле. Вопли и угрозы пророков прорезают жёсткую и жестокую бытовую и
историческую реальность жизни этого народа. Здесь же среди
прочих великих заповедей прозвучала новая для мира: "не убий!",
исполнение которой означало бы для народа, а затем для человечества
колоссальный рывок к новому сзерхприродному естеству.
Наконец, из лона иудаизма вышло христианство,
высший цвет идеалообразующего творчества Земли. Но избранный народ Божий в
проповеди Христа о Царствии Небесном для всех народов, принимающих новый
порядок усыновления Божественному бытию, увидел для себя угрозу: у него
отнимали качество своей избранности: не поняли, что она уже осуществилась самым
высочайшим образом - земным вошющением Христа в их народной среде. Жёстче
натянулась кожа, затвердела выя, набычилось сердце: не Мессия это, не
"наша" это Благая Весть, не для нас раз только. Обладая
замечательным, причём индивидуализированным чувством рода (в какой ещё
священной книге так, как в Ветхом Завете, тщательно перечисляются все колена,
все поимённо, кто от кого), евреи
выразили культ предков в чём-то даже сильнее китайцев - ибо предков всего
народа, а не только по семьям преимущественно, как во втором случае. Но
основной ущерб древнееврейского культа предков очевиден, он был точно выражен
Фёдоровым: забвение всемирности этого культа, ограничение его лишь своим
народом. Но главное и роковое: узурпация привилегии конечного спасения,
списывание остального человечества в труху бытия. Это и есть каинова печать
иудаизма.
Одушевляющий
порыв русской мессианской идеи в любом её варианте - а в той или иной степени
эту идею исповедовали почти все большие культурные деятели России - выражается
в мысли, что России предстоит указать путь спасения всему миру, всем,
указать, может, начать этот путь или во всяком случае особенно пронзительно
явить в чувстве и уме потребность всеобщего спасения. Так Достоевский видел самую задушевную идею
дворянства в лучшем его выражении как духовного цвета русской нации во
"всемирном болении за всех". Сразу обнаруживается полярная
противоположность иудейского и русского мессианского сознания. Там: только мы
спасёмся, избранный народ Божий; здесь - не только глубоко душевная
невозможность принять какое-то разделение в конечном разрешения судеб, но и
откуда-то берущаяся уверенность, что нам предстоит нести в мир идею спасения
всех. Такое чувство долго не было обосновано никакой чёткой программой, планом
спасения. Славянофилы основывались на очевидных для них преимуществах
православкого христианства как Высшего Идеала, на особенностях народного характера,
началах общинно-хозяйственного строя жизни. Для Достоевского
при всей его горячей вере в мировое призванне России, особую её Высшую Идею,
прозреваемые очертания этой Идеи терялись в неопределенном тумане
"какой-то", "некоей".
И только в лице Фёдорова русское сознание,
наконец, чётко выразило эту Идею: во-первых, как христианскую, что отвечало
всем чаяниям предшественников в определении этой идеи, но как
завершительно-христианскую, восполнившую противоречия и ущербы догматического
утверждения; и, во-вторых, представило христианский идеал как Проект для
творчески-трудового осуществления его в реальность. Аким Львович Волынский был
среди тех, кто при жизни Фёдорова удостоверил решительный вселенский подвиг,
который совершило учение русского мыслителя. Следствием этого признания и стали
слова, поставленные в эпиграф данной главы.
Мне не
известен другой народ, в котором возникал бы мессианизм такого порядка:
конечно, француз охотно говорит о гуманитарной, цивилизационной миссии французского
духа и культуры, её мировом значении (но ведь это не конечное спасение,
предполагающее метафизическое преображение мира, самой "падшей натуры"),
немец может в своей философии увидеть венец постижения мира или желать мирового
усовершенствования на жёстко-природном идеале расовой, народной, индивидуальной
селекции (но ведь
это тоже не спасение всех).
Почему же именно в России прошлого века, на
гребне её духовных исканий возникает "иудейское" сознание
народа-богоносца, идущего с какими-то хоругвями идей, призывов, внушений
навстречу остальному миру? Православно-христианская держава была, скажут. Но и
Франция, и Германия, и Италия, и Испания - христианские страны. Крещение
русского народа должно было лечь на какие-то качества, определённый душевный состав,
чувствительность народа, чтобы могла зачаться такая идея. Именно этот состав
даёт содержание "загадочной слазянской душе". Почему оно показалось
таковой стороннему взгляду? Что в западном восприятии славянина, русского никак
не разлагалось в понятные качества и раздражающе застревало непроницаемым
остатком? Может быть, какой-то налёт неотмирности? Всяческая отмирность
выражает себя в понятных и даже предсказуемых жизненных реакциях, подразумевая
под реакциями самый широкий веер отношений, поведения. Трезвый учёт обстоятельств
смертной человеческой доли, выстраивание жизни в данных границах облекают
реакции человека в ясные, никак не загадочные контуры. Загадочность там, где
теряется оценка, летит вверх тормашками всякий прогноз, когда поведение непредсказуемо
искривляется какими-то странными, то буйно-шальными, то грустно-запевающими
вихрями, неизвестно откуда налетающими, из глубины ли души, или из сосущего
бесконечностью пространства.
Эта опьяняющая
способность от всей души отказаться, "эх, чёрт побери всё!", в
которой прозревается: всё на этой земле причастно чёрту, ядовитой, смертной черте,
так зачем очень прочно оседать, строиться, украшать, ках игрушечку своё
временное жилище, лезть в службу и чины, серьёзно, так смехотворно-серьёзно и
торжественно-чинно вершить свой жизненный путь, коли "хаоса бездна" под
ногами ждёт неумолимо! Конечно, есть у русских и прекрасные прочные дома, и карьера, и чинность,
но вырывается и
другое - лучше на диване лежать всю жизнь, чем делишки делать,
когда Дела нет; бросить всё и
бежать, всё далыпе,
дальше, катиться по земле странником, каликой перехожей; испиться,
исплясаться вусмерть, петь да плясать,
да слёзы лить - и всего этого, наверное, в большем количестве, чем у
других народов, и, наверное, просачивается
и к самым твёрдым и чиновным более, чем у других.
И на Западе есть всякие обочинные люди, и гуляки,
и пьяницы, и странники, и чудаки, и святые - да как-то всё это разграниченнее,
обоснованнее: всякого человеческого добра должно быть достаточно для разнообразия,
эстетической полноты и пестроты бытия, в отделённости от здорового ядра нации,
справляющей своё историческое дело. На Востоке уж вовсе решительно развивались
практические формы неотмирности, полного отторжения мира сего,
природно-космического порядка, но это не кажется загадкой, тут позиция ясна,
как ни диковинны формы йогического, отшельнического пути. И христианский
подвижник, к какой бы нации он ни принадлежал, принципиально не от мира, но
при этом его устои жизни понятны, его чаяния и обетованные награды твёрдо
заверены.
Так что просто неотмирность ещё не загадка - и иррациональное
может бьпъ прекрасно рационализировано. Тут, в России, как будто почти все
заражены какой-то бациллой бледной тоски (а её нет у истинно христианского
подвижника), излишней юродивой душевностью (где она у железно-отрешённых
йогов?) - некрасивый резкий треск разрываемой на груди покаянной рубахи
прорезывает воздух, а потом долго тянется струйка стыда. Такими эманациями
полон русский воздух. (Вообще, как-то себя стыдно!)
Что ей надо, этой душе? Что-то
нелогично выходит: ссли она - язычница, то полагается ей по-земному уметь устроиться;
если – христианка, тоже чего мается, когда обетования даны; если - восточная
она душа, то должна быть
поравнодушнее, пожёстче, пофилософичнее. Что ещё за четвёртый путь она
ищет?
Русская душа особенным образом уязвлена фактом
смертного конца человеческой жизии; её глубиннейшая метафизика естъ метафиэика
смерти, в которой очень важен подсознательный отказ признать нормальность
этого факта. Со смертью сводят дѵшевные счёты все народы. Скажем, немцу особенно внятен
идеал героической гибели: возвыситься над позорной беспомощностью умирания в собственной
постели через добровольное приятие смерти в экстазе особого бранного эроса -
весь оргаяизм накалён и опьянён, и на пике этого состояния совершается красивое
самоубийство в одновременном акте убийства друтого человека, врага. Такой вариант
рассчитаться со смертностью, её тоской считается высшим почти у всех народов и
во все эпохи.
Японцы, к примеру, добавляют при этом особую
сладострастную ярость самоистребления. Поскольку природа как способ существования
внутренно приемлется, а её платой за это является сласть половых страстей, то
неприятная расплата - смертъ - для яростного, почти вакхического (т.е. говоря
попросту, более приятного) её изживавия скрещивается с эросом. Так, испанцы
переживают смертность в ярком, мрачно-эстетическом параде: в страстных криках,
ритме кастаньет, чечётке бедер и ног, красных плащах тореадоров, когда разъярённый
бык, как вынесенный из человека на погляденье, вовне страстный и самоубийственный
фалл. Но в самой ярости такого изживания смерти есть своего рода малодушие:
анестезируется её истина, её действительность - агония, разложение, смрад,
бессилие личности перед бессознательными процессами.
У русского
человека отдающаяся во всём существе упёртость
в смерть, предел, конец (больно и невозможно это принять!) столкнулась, с
разомкнутостью его жизненного пространства: взгдяд не встречает препятствия,
границы, а манится дальше, будто там есть разрешение, а там опять простор, и
степь, и бесконечность - такая непрекращающаяся бесконечность тоской
какого-то пространственного "вечного
жида" легла в народную душу. Неудержимо катящийся вал колонизации - основной
факт русской истории. Постоянный выброс из себя массы народа
в даль, на её голос и призыв, а в этой дали (так уж сошлось!) каждый раз
столкновение с новым пространством, а не со временем, который
могли бы явить народы, сконденсировавшие это время в высокой культуре, народы,
могущие втянуть в свою временную культурную воронку менее развитый
народ. Каждый раз встреча с новым пространством, природным окруженнем и
легко идущими на мирную встречу, безболезненную кончину племенами. Нет
волевого, энергийного столкновеюш масс людей, разновалентных культур; осуществляется противостояние - силой бытия данное - русского человека
и бескрайнего, пустого, томительного пространства, которое стало для души переживаемым
образом дурной бесконечности и русским Моби Диком: покорить, дойти до края,
изжить это проклятие дурной бесконечности - наверное, в этом и лежал подсознательно-стихийный
смысл русского похода к
восходу Солнца, к началу цикла,
вещи, человека, к началу начал, где, может, и блеснёт незаходящий райский луч. Кто
знает, не была ли это первая, реально пока возможная заместительная поиытка
борьбы народа со смертью, вернее, некий душевный подход к этой борьбе через
овладение пространством, этим осязательно-расстилающимся образом дурной
бесконечности природного времени?
Вот и раскинулась эта в итоге самая пространственно
огромная страна света. Раскинулась, держала свои границы, утверждала свою мощь;
и хотя осознавался её смысл на поверхностно-государственном, патриотическом
уровне, не говоря уже о других путающихся странах и народах, в завоевательном,
римско-имперском духе, этот смысл - в сути, в глубине своей - верится иным.
Со всех сторон утеснялись три славянских народа
России народами своих окраин, придатками и присосками своей империи. У этих народов
есть, конечно, свои законные счёты и обиды к России, но сейчас речь о другом.
Хотя эти народы - среднеазиатские, кавказские, прибалтийскле и др. - долго были
тесно с Россией связаны и экономически, и политически, и культурно, но в
глубинной метафизике, её зове и
стремлении достаточно чужды, может быть, даже не встречаемы, как разной высоты
звуки. Они обложили плотной стеной собственно российскую унылую, малоотрадную,
с "улыбкой кроткой увядания" равнину, откуда большой соблазн бежать в
разнообразные весёлые для жизни пейзажи других стран и народов. Грашщы русские
и их суровый культ были нужны, может быть, прежде всего для того, чтобы своих
не пустить разбежаться в ошаление чужих фейерверков. Был очерчен как бы большой
"магический круг", в котором стоять на своей метафизической страже,
мучаться, выстрадывать смертную долю и думу ("монастырь ваш - Россия"),
чтобы - не должна умереть надежда! – когда-то, на тридцать третьем своём году
встать с печи и зачать Дело Дел.
Именно форма государства, особый тип коллектив-ого
свершения, пробивала себе в России путь через века. Государство стало плодом
тысячелетнего исторического творчества народа: сколько жертв, жизней, самоотверженности,
героизма, труда, таланта вложено в этот пространственный гигант! "Что
такое Россия? или, что то же, для чего нужно собирание?.. Для чего,
зачем, не щадя себя, лишив себя свободы (т.е. обратившись в служилые сословия,
обложив всякую душу - живую и даже умершую - тяжкой податью), народ русский
присоединял тысячевёрстные рвы и валы, приносил в жертву, ради умиротворения
диких кочевников и воинственных горцев, тысячи жизней?!" - вопрошал Фёдоров.
Ничто до сих пор не могло помешать идее государства утверждать себя как высшее
творческое достижение народных низов, уходящих в перегной торжества этой идеи.
Даже последняя революция, явившаяся с лозунгами
разрушения традиционных государственных институтов, упразднения границ, с
идеалами интернационализма, кончила укреплением такого мощного государства, какого
вообще не знала история России, государства, пугавшего мир, за фиговым листиком
"благородных" целей которого - нести в свет передовые идеи социальной
справедливости - так и усматривали старое имперское мурло. Тем не менее в самой
этой упорно пробивающейся форме государства Фёдоров видел стремление народа к
собиранию, предельной концентрации сил, к созданию общности, воспитывающей такие
качества, как мужество, самоотверженность, идеал служения, которые должны
наконец быть обращены на своё истинное Дело. На вышепоставленный патетический
вопрос русский пророк отвечал: "Собирание во имя предков и ради предков,
соединение всех живущих для воскрешения умерших". И в государственном строительстве
действуют мощные формообразующие силы, исходящие из источника глубинной
российской метафизики; как 6ы созидалась форма, которая ждёт наполнения
истинным, присущим ей содержанием.
Война, ситуация, грозящая смертью всему
государственому целому, её душевные последствия особенно выявляют эту
метафизику. Фёдоров считал основной особенностью православия печалование о
розни мира, об уходящих в смерть отцах и братьях наших. И тогда, когда массы народа воспитаны
были в атеистической традиции, эта потребность печалования всё равно находила
себе дорогу. Вспомните душевные, главные песни, что звучали и сейчас ещё
изредка звучат по радио и телевидению, посмотрите щемяще популярные фильмы о
войне, всё то, что выражало и формировало психею масс. Основное событие, на
котором воспитывались ещё совсем недавно и наши дети, - последняя война. Но это
не значило, что особенно пестовались какие-то боевые спартанские качества,
ненависть к врагу и новая готовность с ним сразиться. Нет, тут была создана
дозволенная, принимаемая самым не "безумным", обыденно-природным
сознанием ситуация, в которой можно страстно, от всей дупш не принимать смерть,
бесконечно оплакивать убитых когда-то. Разворачивалось грандиозное душевное
полусознательное иносказание для самого главного, метафизического переживания.
Разносилось в песнях, звучало в книгах и фильмах нескончаемое печалование -
скорбь и память по убитым, как бы заместителям всех умерпшх. Необходимо было только
расширить этот плач на всех. Особенно наглядно пронзала необходимость такого
расширения при виде ветеранов, этих как бы "бессмертных" счастливцев,
избегнувших страшной участи их товарищей, которых мы так проникновенно
оплакивали, наблюдая их то рядом, то по телевидению или в кино. Но, Боже, они
ведь тоже и особенно очевидные смертники: это у них написано на лицах, в поблекших
глазах, залегло в их морщинах, унылых складках, обрюзгших или высохших телах.
Кто в этом виноват, какой фашист их мучает и убивает?
Война
стала важнейшим психейным событием коллективного бессознательного и
сознательного народа ещё и потому, что в ней был реализован тот порыв, то
единство всех в одном деле спасения от смерти целой нации, то слияние в одну
душу, одну волю, ум и тело, которого так страждет русская душа, то есть воплощалась
пусть незначительная и глубоко противоречивая, ибо само это "спасение"
предполагало убкйство, но всё же дробь "общего дела".
Основополагающий факт срединности русской земли -
между Западом и Востоком - обдумывался неоднократно, возникла даже своеобразная
философия срединной русской географии; убедительные её начала даны у историка
Ключевского. Куда же клонится Россия, в какую сторону? И до Петра и с Петра
особенно она ориентируется на Запад, учится у него, пытается его понимать и
впитывать его идеи. (Ибо и через православную Византию к нам пришло и античиое
наследие, и христианство, две культурно-исторические составляющие западной
цивилизации.) И действительно: Россия понимает Европу достаточно точно и даже
участвует в общеевропейском культуриом и научном движении, особенно в XIX и XX веках. Россию можно рассматривать, казалось бы,
как особую, отличительную от других провинцию Европы. Но в каждом отдельном
русском глубоко в переживании бытия живёт Азия, Восток, буддизм. "Чёрт
побери всё", русская лень, обломовская стихия, в которой особенно
выразилось стремление к покою, бездействию, – всё это дышит Востоком. Не говоря
уже о восточно-деспотическом
наклонении в государственном управлении, необходимо выделяющем бюрократически-чиновнические
касты, переживание личности вынесено преимущественно в немногие фигуры вождя,
царя, начальника, осознаётся скорее по патриархальному типу в отце, а
для остальных большую ценностную роль играет тот или иной коллектив, масса
народа, то есть сочетание личностей в некую общность.
Но в отличие от настоящего Востока есть и западное
переживание человеческой индивидуальности - в особом конечном заострении, в
невозможности примириться со смертью. Можно сказать, что через смерть, глубинный
отказ её принять, оправдать то ли природным пантеизмом, то ли западным
культурным строительством в русской душе особенно интенсивно переживается
уникальная особенность личности. Здесь и мог явиться Фёдоров, в котором это
чувство выразклось в категорическом требовании не потерять, найти, собрать,
возвратить все бесчислеыные и незаменимо драгоценные "песчинки"
живших человеков.
Фёдорова часто упрекают, что его требование
культа предков топит личность, культивирует родовое, а не индивидуальное
сознание, что его обращённость назад есть какой-то милый консерватизм,
забывающий о правах творчества, неудержимо и непредсказуемо рвущемся вперед.
Такую претензию, в частности, выражал тот же Волынский. При всём своем
торжественном самоуважении такой взгляд не глядит в глубину и суть. Реально
обнять и принять всех как личностей можно только при фёдоровском подходе.
Утверждение просто идеи личности как таковой, исходящее из глубоко, впрочем,
истинного ощущения своей ценности и уникальности, по-настоящему пережнвается
только как утверждение каждым самого себя. Другой в своей массе, а тем
более далёкой - за исключением узкого круга любимых - предстаёт часто как
чуждый, ничтожный, противный даже субъект (вспомните свои ощущения в местах
скопления людей, в метро, автобусе и т.д.). Уничижать, игнорировать, отрицать
ценность другого живущего, а тем более когда-то жившего, а тем более в какие-то
тёмные, дикие времена, в каких-то варварских странах, в нижайших слоях общества
не просто легко, а совершенно естественно. Только через
включённость в родовой ряд, в котором всё человечество оказывается
взаимоувязанным, просвечивание этих рядов и всей сети их скрещений, освоение
всех родовых звеньев, сходящихся к немногим родоначальникам, каждая личность
вытаскивается на свет Божий, утверждается и раскрывается в своём необходимом
бытии, даже там, где она как личность осталась в нераскрытом зерне или исказилась
почвой и влияниями в нечто колючее и ядовитое. Само требование
воскрешения всех умерших (для их дальнейшего развития и преображения) впервые
ввело личностный принцип как высший: раз всех воскресить, значит, за всеми без
исключения признаётся единственная ценность.
Всякий друтой, разделительный и выборочный подход,
существовавший до сих пор в религиях и философиях, напротив антиличностен и
губителен. Какой может быть отбор: эта раса, народ или человек достоин
будущего, достоин увековечивания, а эти нет? Любая самая утонченная селекционная
идея, даже христианского толка (но на деле псевдохристианского), не говоря уже
о природно-биологических идеалах усовершенствования высших рас и экземпляров
рода человеческого, приводит лишь к новому виду антропофагии. Сладострастное
горло одиночного антропофага первобытных времён вырастает в громаднейшую
глотку, пожирающее жерло, в котором должны бесследно исчезнуть тысячи и миллионы
неудачных, неполноценных, слабых и недостойных. А кто на земле знает: этот
сильнее, этот слабее, эти достойны, эти нет? Кто будет обрекать оцениваюпцш
перстом? И не получится ли так, что этот перст, принадлежа носителям разных и
противоположных оценок и критериев, не остановится поочередно на всех? Не
только нравственно, но и физически решение возможно только одно: или все ,
или никто.
Индивидуализм замыкает человека на себе, отрывает
от единственного источника спасения: ибо только со всеми и для всех можно
достичь божественного состояния мира, увековечивающего личность. Эгоистическое
утверждение себя, только своей особи - природно-животное качество; с ним, может
быть, проще поуютнее и послаще насладиться земным уделом, но с ним неизбежна
смерть, и смерть окончательная. Без ориентации на Идеал, на то, чем личность
должна быть, на чаемую богоподобную будущность, личность теряет свой смысл,
срывается в природную индивидуальность, удел которой прозябать и рассыпаться в
гниющий прах, плодородный для новых рождений таких же ограниченных особей.
Только размыкание железного кольца эгоизма, сплавление всех личностей в едином
Деле, единой цели преодоления природного порядка бытия спасают каждую отдельную
личность, придают ей абсолютное значение.
И
"Запад", и "Восток" не просто рядом лежат в русском
человеке, тут произошёл некий синтез, правда, пока лишь в смутном переживании,
в особых, "загадочных" народных чертах характера и поведения, выразился
более-менее определенно в великих творцах нации и, наконец, уже совершенно
точно определил себя в учении всеобщего дела, учении, которое ещё мало кто расслышал,
но ведь оно есть, и этот гигантский факт перевешивает годы и века исторической майи,
блужданнй, грехов, ошибок народа.
Итак,
раскинувшаяся между Западом, терпеливо реализующим творчеством и трудом
сущностные силы природного человека (о противоречиях, возможно, самоубийственных
такой реализации писалось выше в связи с языческим идеалом развития), и
Востоком, в глубине глубин своей метафизики радикально отвергающим природный порядок
существования как сопряжённый с непреодолимым страданием, Россия изнутри
сочувственно внимая восточному радикализму и восхищаясь западными плодами
терпеливого и неуклонного исторического, культурного строительства (и сама не только не отказываясь от участия в
нём, но и по-детски, "отставшим" азартом готовая "догнать и
перегнать"'), была призвана в
Фёдорове сказать своё новое слово:"ЗАПАДНЫЕ" ТВОРЧЕСТВО, НАУКУ,
ПОИСК, ТРУД НАПРАВИТЬ НА "ВОСТОЧНОЕ" ПРЕОДОЛЕНИЕ ПРИРОДНОГО ПОРЯДКА
СУЩЕСТВОВАНИЯ МИРА.
Свое же - пока_в теорщ^жидсале, ский логос доба^ляетчер_ез ^кум^и^
Д^У*
_ 3
дивид ѵалшмаі~ индивидѵализма ^западного.
эгоизма от-дельной
самоутверждающейся личносга(даже в луч-
-
шем,
фаустовском ее варианте) и индивидуализма вос-точного^где тисков природы
"избегает" только одиноііиУ 2 спасающийся мудрец, отшельник,
достиппий высот нау-ки еамоизъятия из космического закона. Русское слово Р.Г^-
-
_
, Это и есть, повторю, руссккй мессианский вклад
в христианство (вместе с задачей трудового обретения не-„природного,
божественного статуса бытия). ВСЕ в двух поворотах: первое - невозможное, непосильное,
фанта-стическое Дело преображения смертной природы чело-века в бесемертную и
воскрешенную возможно осуще-ствить только через гигантское всеобщее,
коллективное усилие, буквально всех вместе; и второе - конечная цель охватывает
всех, все спасаются в озаренной овиди у божественного бытия.
Все, так или иначе, всегда маячило в русской душе пределом блага. ("Все
как один" - очснь русское душев-но-логическое ._выраж_?-чт"*-т
хотя оно может содержа-тельно искаж^^ся^и до противоположности Жизнеут-верждающемуиЖизнеспасительному
идеалу: ^все^ как один умвщІ!)>В сверхчеловеческой,
божественно-пре-красной (такой божественой красоты, в которой уже вовсе» нет
места дьяволу) идее всех и для всех без едино-го изъятия -
великое безумие русской логики, логики, которая могла породить такую сверхидею,
лишь питаясь предельной сердечной мечтой, лишь будучи по самой своей сути не
отвлеченной, не головной, умствующей логикой, а сердечной, неразрывно
совокупленной с ду-шевными требованиями. ^Чер^-зхо ^слрво "в^е"
в пррро-ческрй мысли Федогювж осу^Ідествидшс^ заа&Ішшдие хри-стианского
ддеада_Л
-
^ Но и задолго до Федорова ничто так не выражало
славянскую
душу, склонение христианской
идеи, как знаменитый апокриф _"Хождение
_
^ И это было уже неоднократно замечено. Запад в
лице своего гсния ^ДаІТ1^)
расчислил, выстроил, утвер-дил непоколебимое здание конечного разрешения судеб:
вознес сферы последовательно четкого райского воздая-ния, поправшие подземные
круги безысходного ада. Все точно, торжествует симметрия, цифра, моральный
цир-куль, праведная злоба (а ведь, подумайте, какое несов-местимое сочетание
слов!), высокое самодовольство "чистеньких", страшное шкогда,
ничего изменить нель-зя; столь краткое, бесконечно малое в масштабах
веч-ности земное поведение оказывается окончательным, непререкаемым испытанием
человеку, и учреждено оно для этой самой вечности блаженства или страдания.
Какая странная и чудовищно страшная несоразмер-ность!
А тут сердце ; видит(не может
^не ^вид^тьЦ_ддя себя цр_осв^т: ходит~Ёогор6дица по~^дскйм~мукам, умоляет
Своего Сына дать хоть роздых для начала мучаюпщмся (от святого праздника до
праздника), что-то не идет Она успокоиться в блаженстве, в Высшем Свете: раз таким
страшным разрывом, напряжением полюсов де-ржится Царствие, то останусь Я на том
полюсс, где страдание, огонь неугасимый, вой и скрежет зубовный. •*
А ежели Она здесь, то остается надежда, что
неиссяка-емый росой Ее сострадающего и милующего сердда не может не быть и
вовсе когда-то загашен этот страшный огонь.
^Какга^ща_2а^щ>р^^
за-
падно-католическое: злорадное
визитерство, созерца-
ТСЛЬНая
ИНСПеКЦИЯ ДЛЯ щрк^нпй
кпнстятдтт!
_ ; - соболеющее и действен-
ное и оттого прорезающее лучом облегчения и
надеж-ш ды тьму беспросветную. ^Вщщщыь^шше, вопреки всему, ' что вычитывали местами в Писании, учили
в катехизи-сах, тому, что казалось неотъемлемым от веры христи-анской.
сл^жилхя_этоіі.апоішиф^сложился не^ в
.
сюда дришелі чпггъ укоренился^не просто
полюбил-ся, а стал^Іражени^м глубг»чайщ.бгп йердечдого_возщ^
Не случайно „Іцак
икрнопиеи,
. на Западе^- ж^же болъше пре-
ображение Господне, мрмент осанны, перехода в
новре качегтвп бытия^ народа. до
праотцов от ига страдания^и смерти^Лаконец. все
зна-ют, что главный христиаиский праздник на Руси - ІІас-ха, Воскресение
Христа, на который заглядывается с каким-то непонятным волнением и весь ставший
столь многочисленным в послереволюционное время неверую-щий люд. Высшес чаяние празднуется^сверхприроддое], А на Западе^-
РождЪ^кб^тооО^аіГ^Іегко скатывает-
актом дитяти. обновля
- — "Т -------
- ;
и
Всегда выделяласьлусская^діеч^из всех других
пора-зительным, "бессмысл^мым^обшгаем уменыпительно-ласкательных
суффиксов: лшленький, слоЭнвЩшй, каса-тик, любушка и т.д. КаждъйГпредмет и живое существо как^бы^гладится, обласкивается,
любится и пронзводит-ся в родные. .Трдвад, но она же и травонька, и травушка, и
л>авиночка - ^а^^к^адщ^г^Зіа^^^ ряэнщіу_в этих
словах^[_^азем_ша?3^іеньшительно-ласкательные:
ппоиавопзут вдщит сущестна н ^
отодвигают в облитую вечностью и любовью страну
де-тства, предощущения райского состояния всего мира, всей твари, а не только
одного человека.
е одни языковой вариант: обилие слов, выражаю-щих
неопределенности разного рода:
"*""• ~~—*•— - --------------------»-••------
мжм-то,почеАіу-то
и
т.д., их
чрезвычайная частота
употреНлВния^в речи - этот факт, конечно, не
такой ис-ключительный перед другими языками, как первый с суффиксами, но все же
явно выраженный. В нем, мо-жет быть, чуткость к дали, еще не оформленной
знани-ем (прохождением, видением, освоением), к пространст-веняой
бесконечности, и смутная устремленность к ов-ладению областями, лежаищми за
прямым, телесньш, осязаемым и зидимым опытом человека. Но мне чудит^ ся в этих
словах-неопределенностях, в продиранин сквозь них русского ума некое мучение,
желание изба виться от какой-то смуты и мути, застилающих зрений Истины. Ворбще
чисто русская между опр^еленігостью, значитс^^рстью^даже 'диознрстью внешних
форм общёшіц^на^^^й^го ^твенности^ и_гкакдй-тр ^нутренней
незавершеіщостыр, незрелрстыр русского чёловека. Недаром и_фіжшіа—сал.
.
мозванца (на разных уровнях) - архетипическая на Ру-^и-
"Этд^дттогр, что внешне пьітается Россия бьпъ, как вд^^пощздады^наг^^сішьн
себе,_а нутро-то - ^іетафизичесѴоед тоскливое, скучнос,. вялое. ^а и во внутреннем
чувстве русскогб~человска7и 'в^самосознающем зеркале его литературы нет у
него, как у других народов, ощущения своего крепкого и чет-кого национального естъ,
утверждения себя в этом есть, а зыблемая, вздымающаяся к пониманшр и
офор-
реппред^Іенносзъ. ^ есть
самим_іюбой>-шіределить. что ж^ он
самоь^деле. зачем овисделаться русским^ Россией..
3
Федоров для меня велик и тем, что эти прелестные
на первый ззгляд и мучительные на третий неопределен-ности ликвидирует,
так сказать, в идее', выраженное в них ^пр^едч^всгвие
истиші,^готрвн^тъ,^наконец, пошраиц
\ - эту готовность реализовал
русский пророк свонм идеалом всеобщего дела.
Иначе говоря, он дал утоление тому глубочайшему истоку, от- I куда__ршісдалась сама тяга к этим неопределенностям. * \Ита глубинкейшая русская метафизика - метафи-
~
клетках, крови, глазах, душе; неотъемлема, как родной "язык. сИГб переживаго!е7~орНе™н'Шруя 'нЪ^предол&аньй "Исторический, хозяйственный,
культурный нигилизм, в своем особом повороте, я бы сказала, с надеждой на
спасение, но с сильнейшей дозой обычного русского "авось",
"авось так вывезет", толкает народ - часто очертя голову - на такие
крутые исторические эксперименты, на которые не больно отваживаются более трезвые,
практичные, земные народы. (Да и вся история русская
усеяна такими волевыми, экспериментаторскими фактами, выпадающими из
объективного закона исторического развития. Взять хотя бы крепостное
право, введенное в государственное тело в то время, когда на Западе оно в
силу тех же общественно-.экономических законов
начинает естественно отмирать. Упразднение его также, как
известно, происходит декретивно, сверху.)
Последний эксперимент еще на свежей памяти - революция 1917 года
и последовавшее за ней. Сколько было пролито чернил,
закрепивших на бумаге мысли, выкладки, доказательства: социалистическая идея,
родившаяся на Западе, нам по существу глубоко чужда и осуществлена
может быть только там, на своей духовной родине, как итог ее экономического,
культурного, религиозного развития. Но Запад мог решиться на свержение и казнь
королей, на буржуазные революции, выразившие его фундаментальный
"языческий" выбор, движимый идеалом совершенствования в пределах
природного порядка существования, принципом личной свободы, поливалентности идейных и моральных ценностей, идеалом
"по мерке человека".
Коммунистическая идея и социалистическая теория возникли здесь в
богатом цветнике других идей и теорий. Но поскольку их
практическое осуществление грозило бы разрушить организмический
для Запада принцип, как бы саму его генетическую формулу, так как привело
бы * единому идеалу, причем противоестественному, противоприродному
(покушение на фундаментальный принцип обожествления природной закономерности,
закономерности, предполагающей и неравенство, и конкуренцию, и борьбу), - то
Запад спокойненько съел весь социализм, т.е. оставил
его на правах одной из карт в своей многоцветной, тасующейся колоде
идей, подходов, вариантов, партий.
А Россия с ее народом-богоносцем, с ее православным
крестьянством, мессианскими чаяниями первая впала в соблазн - и с каким
разрушительным размахом, с какой крайностью! Нет ничего более
западного, чем идея и учреждение ^артии.
части, но, естественно, многих партий, ибо только много разных частей,
партий, охватывают целое общественной жизни. Эта институция, пересаженная на
русскую почву, начинает противоестественно выступать в единственном числе,
являя дикую карикатуру неустранимого стремления к единодушию, всеобщности и
сугубо негодно выражая (ибо "часть" не^может
ттрепстанлять целое)убеждение,
"что" благо может быть только однои_дутъ,
кинему - один. "(Кстати, Федоров неоднократно писал, что всеобщее дело ни
в коем случае не может быть делом какой бы то ни было группы или партии, но
только делом всех, осуществляться в формах всеобъемлющего объединения.)
Революция и соблазнила
массу тем, что выдвинула какие-то душевно родные требования, прежде всего _рд.$ен£щ$д-г _ тут сквозит
все то же глубинное русское "все как один", но уже в значении, что не
должен кто бы то ни было возвышаться над другим, получать какое-то почти
субстанциальное (как существо другого порядка) преимущество, которое дает
богатство, знатность, образование, воспитание. Абсолютное равенство - идея противоестественная, приходящая в сокрушительное
столкновение с природным установлением, диктующим принципиальное неравенство
положений, физических и умственных способностей, дарований, которое и движет
жизнь и развитие. Но эта же .й.
РПИГн^А—^ч^Рфщич^гг^ гут"——
сверхъестественна, ее прпЕхтивр^ "^р^сп^шн в Трхь-ичном
бьггии^ где каждая ипостась абсолютно равноценна
и равна одна другой (вспомним, что Федоров ставил Троицу образцом для бессмертного
общежития). В русском стремлении к равенству, глубоко отличному от
социально-политических, гражданских лозунгов западного "эгалитэ" (несмотря на чудовищное искажение этого
стремления в революции, осуществлявшей ведь не сверхъестественное, а противоестественное
дело), обнаруживается именно этот метафизический корень.
Интересно, что именно Федоров сумел разрешить антиномию между
троичным идеалом равенства и объективным личностным неравенством каждого. Только
во всеобщем деле спасения всех от страдания и смерти, деле действительного
преображения естества, неравенство в смысле физического или умственного
превосходства другого не будет вызывать злобы юга зависти, а только радость,
ибо эти преобладающие качества, выдающиеся таланты будут работать на всех и прежде всего на отставших в развитии, на их подтягивание
и усовершенствование, на возвращение к жизни "последних угнетенных".
На самом суровом душевном суде революцию оправдывала в лице лучших, скажем, Блока или Хлебникова,
именно ее борьба против несправедливости, неравенства. Да и каждый русский
сейчас, если заглянет в свое чувство, то как бы ему
новый (либеральный, православный или какой еще синтетический) ум ни выкладывал
все "сатанинское" заведение революции, чувство ему ретроградно
укажет, что все это так, но нестерпимы стоящие перед глазами картины унижения
крестьян помещиком, рабочего капиталистом, все измывательства сильного
богатством и положением над общественно униженным, все эти голодные, оборванные
дети, глядящие через неприступный забор на сверкающие елки и нарядных барчуков,
- от этого приливает щекочущая теплота сострадания, кровь гнева; и все это
эмоционально оправдывает саму идею революции. Вплоть до недавнего времени все
мы жили средненько, плохонько, разве что были какие-то подпольные миллионеры
(но ведь прятались и ходили под мечом), существовала бюрократическая иерархия, но тоже
стыдливо утаивавшая свои магазины
и пайки, - не было таких разительных контрастов, которые разделяют людей почти
как олимпийских богов и смердов; конечно, лишь почти, ибо перед натуральным
бедствием болезни, страдания и смерти все равны. I Долго не было духовной, интеллектуальной
свободы, | это тяжело для творческой интеллигенции, но не для [народа;
торжествовал доступно-усредненный идеал образования и понимания на уровне
"народа", но зато не было обидно, что над тобой такие же, как ты,
люди, с двумя руками и ногами, головой, сердцем и смертным телом недосягаемо
отрываются в свое - тебе абсолютно
невнятное, закрытое "жречество". Другое
дело, если бы по-федоровски талант и знание другого
реально служили не себе только, для еще большего отрыва от ближнего, а на
твое лично и всех спасение. Я хочу сказать только одно: конечно, пошло,
конечно, карикатура, но в ней было что-то ценное.
В подготовке революции во истину
действовало чувство, потопляющее ум. Ибо ум, если он достаточно силен, как у
Гоголя, Достоевского и Федорова, должен преодолеть это губительное чувство
сострадания к бедным, ибо поймет и рассчитает, что дело
по сути не в "богатых" и "бедных", что зло глубже, что
революционный путь мести, сведения счетов и перераспределения богатств и ролей
приведет к еще большей боли, крови, несправедливости, поруганию человеческого.
Всем нашим революционным идеологам как раз ума -то и
недоставало, их анализ причин зла и путей его искоренения оказался неглубок,
обнаружил упрощенное представление о человеческой природе; одно оскорбленное
зрелищем несправедливости чувство их как-то извиняет, да и то - сколько в этом
чувстве "слишком человеческого" скрытого желания под флагом
благородного дела удовлетворить свои "смертные" неудовлетворенности
вплоть до "оправданного" самоистребления! Как
замечательно отмечал Федоров: слепой, бесчувственной силе, природному закону,
если с ним, наконец, и вступить в противоборство, нельзя дать почувствовать
свою ненависть, удовлетворить свои садистско-мазохистские
импульсы, находящие "законный" выход в борьбе с себе подобными,
потому второй вид борьбы и предпочитается людьми, сейчас поголовно зараженными
токсинами собственной смертной природы.
Эта российская падкость на крутой, переворачиваю-!
щий весь уклад жизни народа эксперимент (вроде петровского
или марксистского) обличает неистребимое влечение к деду радикального
преобразования жизни; истинно же вусским, Делом^млжет быть
нктм
, .всех дародов
инициатива Дела борьбы с глав-
j6bjTHULj3anafly труднее первому взяться за него, он сделал другой
основополагающий выбор: на смерть дано внутреннее согласие и устраиваться уж
точно решили в пределах поставленных природой вещей; был найден и
способ заклинания смерти для той стороны человеческого существа,
которая особенно остро ощущает трагизм окончательного исчезновения - для
сознания и пуха. Этот способ - культура: создание в противовес бренному,
исчезающему в небытии индивидууму прекрасной бессмертной художественной вещи,
нетленной галереи навечно запечатленных мигов, лип. положений, заодно .дающих культурное бессмертие их творцу. Культура на \
Западе - высшая ценность, культура не борется с действительной смертью, ибо
она на ней вырастает, как шампиньон на навозе, являясь для человека высшим
цветом и оправданием природного типа бытия. Культура по внутреннему своему
определению - аристократична, она требует выпестовавших себя жрецов искусства,
людей своеобразного психического склада, заложенного с детства счастливым
сочетанием ряда сильных впечатлений, травм, эротических неврозов и т.д.,
людей, посвящающих плоть свою и время жизни в жертву молоху искусства. Конечно,
есть и народное творчество, художественное переживание основных моментов
земного существования, общения с миром природы в песне и сказке, в убранстве
дома, в прикладном искусстве, но и оно создается далеко не всеми, скопом,
народным коллективом, а его представителями с особой нервной чувствительностью.
Россия по своей глубинной сути не приемлет западного пути, она - антикультурна, но не в том примитивном смысле, что это
страна варварства, слабых творческих потенций и т.д. Россия дала своеобразное
древнерусское искусство, храмовое зодчество и икону; литура-тура
XIX века давно включилась на правах особого региона в мировую
классическую культуру. Даже в жестком каноне соцреализма
выросло единственное в своем роде культурное явление, по-своему не менее замечательное, чем, скажем, наивная средневековая
культура фаблио и мираклей. Но уже XIX
век явно обнаружил другое: во всем русском культурном строительстве -живописи, музыке, литературе - не было самозабвенной
истовости служения культуре в качестве высшей ценности, как на Западе. До
петровских реформ все искусство подчинялось религиозной задаче, служило культу
и не выделялось вообще в культуру. Это уже более позд-*нйй пересмотр, когда рублевскую
Троицу, перед кото-
рой тысячами молились в Троице-Сергиевой
лавре, вырывают из храма и помещают в музей, изымают из летописного свода, религиозно-воспитательно осмысляющего
историческое движение народа, отдельные сказания, повести и выделяют их в литературу
и т. д.
И не случаен тот великий парадокс, когда в личности, давшей зенит
культурному движению XVHI-XIX веков,
Шестидесятники и идущие от них поколения революционных борцов,
так прямодушно апеллировавшие к западной науке и общечеловеческим ценностям,
выдвинули ключевые слова: жизнь и дело, выразив этим очень русское стремление. Другой вопрос, что объем и жизни,
и дела оказался чрезвычайно узким, не вместившим главное чаяние: преодоление
смерти, радикальное спасение жизни всех и каждого. Содержание дела и пути его
осуществления были получены из европейских рук. Слишком легкомысленно и
поспешно - скорее, скорее, лишь бы не бездействовать, утолить страдающее сердце
- все свои упования возложили на справедливое материальное устройство
общества, поверив, что и вся пустота и тоска человеческой жизни сами собой с
этим отпадают. Так спасительно опьянились этой
простенькой верой, что, даже выхаркивая с кровью легкие, холодея на раннем
смертном ложе, как будто вовсе не чувствовали, откуда идут схватывающие их
тоска и томле-
ние (от жандармской тени над Россией, что ли?!). Целые
поколения со всей верой, страстью, самоотречением бросились на борьбу с
социальной несправедливостью. К чему это привело, всем известно.
Смогла бы Россия, вовремя расслышав федоровский
призыв ко всеобщему делу, пойти по другому пути: не
поддавшись искусу низшего опыта построения царствия земного, сразу перейти к
созиданию Царствия Небесного? Казалось, были накоплены для этого огромные данные:
интеллигенция, горящая жаждой самоотверженного подвига во имя великой идеи,
народ, праздновавший Пасху как праздник праздников, впрочем, все, что было выше
сказано о душевной метафизике народа. Но, во-первых, федоровские идеи
так и не прозвучали широко,
не вышли в обдумывание, обсуждение, взвешивание. В этом виноваты и
величайшие умы и авторитеты того
времени, знакомые с этими
идеями, но не
сумевшие бросить все, свои собственные духовные сети,
свой улов и
пойти за наконец
прозвучавшим голосом конкретной
высшей Истины. Это было выше "слишком человеческого"
в них. К тому же Федоров не творил чудес, не был окружен
сверхъестественными знаками
своего исключительного избранничества, а справляясь с тоской ответственности за Такое окончательное
Слово, по которому призван жить весь мир до последнего человека и последнего атома, хотел представить это Слово как вывод всех, всего народа, как
прозрение его великих сынов, Достоевского ли, Толстого, Вл. Соловьева.
Их ответственность и грех - велики. Как ни был
умен Достоевский, как ни чуял нарождавшихся фурий, опустошительный вихрь
которых провидел еще впереди, как ни понимал, что единственным выходом из всеобщего
"обособления" и путаницы может быть только объединяющая всех великая
и четкая положительная идея, он не сумел сугубо серьезно вникнуть в
проект Всеобщего воскрешения, решительно осознать, что это и есть та
единственная Идея, а без нее одной нравственной проповедью, апелляцией
к полутаинственным спасительным народным началам
революционного шквала не остановишь. Раз готовилось - и столь долго, столь
упорно - кровавое антихристианское дело, ему возможно
было противопоставить только Дело, которое освети-
ло бы и мрачные тени дефектного социалистического идеала. "...
Хоть революция и ни к чему теперь у нас не послужит, но все-таки, так илииначе .заниматьсяне-нлЯп
мнимятт.гя
"Нктгппьт
никакой, разве та, что идея поддерживается, примеры указываются и получается беспрерывный опыт для будущих
революционеров", - рассуждает "идеальный нигилист" Васин в
"Подростке" Достоевского (см. черновой вариант). Для лучших
оставались или "Обломов" или революция, социализм; последнее гуляло
по молодым, готовым к самоотвержению душам, вдохновляло, опьяняло, а состояние
опьянения, любое, не совместимо с трезвым мужеством: проверить глубину идеи и
просчитать ее возможные реальные результаты и следствия.
Тут и защитная реакция действует: а вдруг при расчете выйдет пшик,
с чем тогда жить, во имя чего? Те же, кто имел это теоретическое мужество и
кому была открыта единственная и великая альтернатива атеистической
марксистской революции, кому было явлено слово активного христианства, идеал
Всеобщего Дела, - те не почувствовали ответственности момента, рокового часа
выбора. Понимал это во всей трагичности сам Федоров. Только мы, живущие спустя несколько десятилетий после
революции, у кого в глазах видение миллионов замученных в лагерях, в ушах -
треск демагогии, можем по-настоящему оправдать резкую критику Федоровым
Соловьева, Толстого и Достоевского, которая без этих миллионов кажется
пристрастной и несправедливой. Нет, виноваты и Вы, что Гора России, пророками
при которой Вы состояли, обещая явление миру великой и всеразрешающей
идеи, родила пока такую злобную мышь.
А следующее, еще успевшее сказать свое слово поколение русской
интеллигенции, то, что выразило себя в религиозно-духовном возрождении начала
века, единственно серьезно (в смысле идей) противостоящее пози-тивистско-марксистской
массе? Христианский идеал здесь был теоретически поднят на новую, практическую
высоту, но, развивая идеи богочеловечества, активности человека в космическом
преображении мира, ни Флоренский, ни Бердяев, ни С. Булгаков, ни другие не име-
V
\/
ли смелости выдвинуть христианский идеал спасения мира от греха и
смерти как реальное Дело всех, иначе говоря, пойти за Федоровым, развивая,
углубляя, возможно, в чем-то и поправляя его, т.е. не сказали ему, по
выражению того же С. Булгакова, ни "нет", ни решительного
"да". Все расплылось в тончайшей метафизике, созерцании, умозрении,
богословствующем говорении.
В новом, символистском искусстве в общий теургический порыв
подметался язычески-дионисийский искус - и все
замкнулось в прекрасном тумане искусства, где на все лады звучали утонченные
эстетские бирюльки. Да и время живота надо было попикантнее провести, к тому
же предчувствуя, что над бездной: башни, кафе, актрисы, страсти-мордасти,
мистерии -лучшие, разгоняя этот чад, рвались все к
тому же "очищающему" революционному катаклизму. Оставалось сказать
устами Бердяева позорные слова: "Неизбежность революции была решена на
небесах", - и развязать во весь свой кровавый галоп очередной отрицательный
опыт, столь ценный в мировой педагогике исторических проб и ошибок. А призыв ко всеобщему делу поместили по ведомству
"религиозно-философской утопии", поместили надолго, и все еще он там
и состоит.
Упущено было время... и сейчас, на исходе XX
века, исторический сюжет резко продвинулся к Концу, к Суду гнева; такие Звери
утучнились и защетинились, открылись бездны
коллективного зла, такие средства самоуничтожения вкупе с поистине
дьявольскими инструментами манипуляции массой создались, что все сложнее
сойти с пути, ведущего к погибели. Если только сами громы и пожары катастроф
не остановят и не вразумят наконец.
Какой все же положительный смысл в этом длительном, кровавом,
трагическом и как будто пустом революционном опыте (оказалось, что при строе,
против которого боролись, эффективнее производятся материальные блага, в более обильном и сладком ассортименте, перепадающем пусть
неравномерно, но все же гуще на каждого)? Главного же, из области высших целей
- улучшения человеческой природы, счастья, - ни на йоту не прибавилось, смешно
и говорить. Вся
тщета смертной жизни при человеке так и осталась. Но только мы
изжили до конца важнейший опыт и можем уже с уверенностью отодвинуть его в
сторону, припечатать своей основной оценочно-логической формулой: "не
то", "опять не то". Хотелось бы явить его воспитательным
экспериментом миру: борьба за "земной рай" материального довольства
не улучшает самого человека и его трагической природной судьбы, и,
следовательно, такой "рай" во всяком случае
никак нельзя выдавать за высший идеал стремлении человечества.
Если другие народы из так называемых слаборазвитых стран, и
некоторые группы населения передовых капиталистических можно еще как-то увлечь
целями классовой борьбы, устроения справедливости, то русский народ, чуть
затянувший тонкой кожицей свои содранные с кожей и мясом бока, - он уже умлыйг и если суждено ему еще раз
всколыхнуться на всеобщий, преображающий жизнь опыт, то это может быть ^только
С)ш>1т Опытов^^Л^лр Дел преодоления_самих
npjHjgpn,-ных^зснов
существования мира. Знаменательно, что сам Федоров рассматривал свой призыв ко всеобщему делу как особую проективную гипотезу,
касающуюся мира, каким он должен быть, гипотезу, ждущую своей проверки
гигантским экспериментом в масштабах всей Земли, космоса и всех поколений людей,
т.е. в пределах пространства и времени этого мира. Это уже будет опыт
глобальный, ставящий на абсолютный предел Блага.
Революция сыграла свою отрицательную роль в том, что
дискредитировала некоторые движущие силы и энергии, которые выдвигал Федоров. Скривилась
гнусно обезьянья карикатура на идеи общего дела (выражение,
столь любимое революционной действительностью), идеи коллективного трудового
усилия, самоотверженного служения, высокой героики и т.д. Воплощался неполноценный
идеал, бесконечно далекий от федоровского: идеал
материального благосостояния, причем не всех, а "большинства" (а тут иди подсчитай, чье вышло?), а остальных куда - в расход, в
переплавку? Были начисто вычеркнуты метафизические реальности: смерть, Бог, не
говоря даже о таких нравственных основах, как долг перед прошедшими
поколениями, любовь к отцам. На-
конец, и способы осуществления идеала оказались столь явно
антихристианские, антифедоровские: борьба и убийство,
движимые ненавистью. Не смогли долго продержаться те, кто усиливался увидеть в
революции начало воплощения глубинных метафизических чаяний народа, начало
онтологической революции, созидания "нового неба и новой земли",
борьбы со смертью, воскрешения, преображения мира, - их быстро поглотила
стихия все более опошлявшегося в осуществлении дефектного идеала. Отбросив
христианство, должны были неминуемо прийти и пришли в
послереволюционной действительности к язычеству, самому грубому, государственно-римскому.
Идейного энтузиазма, сопровождавшего первые революционные
десятилетия, выход к власти детей низов, бурный американизм пятилеток, когда,
казалось, верили, что в трудовом штурме Днепрогэса берется приступом Царствие
всеобщего и окончательного счастья, - хватило ненадолго. Плюхнулись всем
народом в хозяйственную и политическую апатию "застоя", буйно-унылое
самогонное одурение, сильнее потянула про-низывающим
сквознячком российская метафизика. Пошла реставрация давным-давно нажитого и в
свое время упраздненного для памяти и традиции: родной культуры, литературы,
философии, уже не только в том узком революционно-демократическом объеме, который
был единственно допускаем, стал наращиваться
интеллигентный слой, повернувший к христианству, к православию. Огромный
приток душ в Церковь, как минимум всеобщий интерес к христианству, уважение к
нему со стороны интеллигенции прежде всего
направляется потребностью веры, Высшего Идеала: стало окончательно ясно, что
лежать этот идеал не может в той плоскости и объеме, которые предлагает
коммунистическая идея, и Благая Весть вновь засияла для многих своими
неисчерпаемыми нравственными и духовными сокровищами, тайной глубиной своего
задания, пока и не раскрытой по-настоящему для мира.
Но если эта тайна не начнет открыто
обнаруживаться, и Церковь даст только обряд, резко оторванный от мирской
действительности, тогда то, что сейчас в освежающую и воздымающую
"новинку", обернется через
50-100 лет, особенно если Церковь общественно упрочится, станет
элементом "истеблишмента", приличной, лицемерной рутиной (как сейчас
на Западе). Особо же беспокойные и бесстрашно-искренние (может, не самые умные
и духовные) уйдут в секту, а то и опять в безбожие. Снова остро повторится
чувство:
И так давно постыли люди, Уныло ждущие Христа... Лишь дьявола они
находят...
А.Блок
Нынешнее православное движение отмечено консервативным
реставраторством (что, безусловно, хорошо для начала), православная Церковь
поддерживает свое существование, не допуская никакого повышения качества
осознания своей роли и задачи. Вспомним, как такое же
стояние Церкви на месте, ее жесткий охранительный консерватизм еще в прошлом
веке, особенно к его концу, оттолкнули от нее массу мыслящих, чувствующих и
ищущих людей, указывались как ее слабость даже оставшимися ей верными.
Настоящее будущее принадлежит христианскому движению и Церкви, если они,
возрождаясь, будут восходить на высшую ступень, в просветленное, глубокое
сознание христианства как Дела. Иначе Церковь обречена на
"буксование", еще одно повторение цикла, пустой поворот
исторического колеса.
Ко всякого рода попыткам социального устроения, революциям,
переворотам, реформам христианская Церковь и не должна относиться горячо, с сердцем,
со страстью; когда она поддерживает любую власть, относится к ней
нейтрально или даже охранительно, - то тут не рабский конформизм, а высший
взгляд, мудрая позиция: христиане знают, что на социальных путях зло не иско- V
ренимо, а, напротив, легко усугубляется от любых насильственных
перемен, движимых даже самыми благими намерениями; уму Церкви открыта
умножающаяся со временем порча натуры человека и мира, предоставленных
своему греховному закону, сердце ее чутко ^ лишь к метафизической
перемене, к онтологическому перевороту.
И вот вопрод а^
е£ли_обшество возьмется-таки за метафизическое
Дело, за преодоление натуральных за-I
конов мира сего, начнет активное покаяние в первородном грехе (осуществит наконец действенное "по-
кайтесь!"), будет работать над упразднением пожира-
'ния,
розни, смерти, преображением своей
природы,
.уе. встанет на путь
созидания такого статуса мира, ко-
торый признается в христианстве за Идеал, за обо-ркенкый
тип бытия, - неужели и тут Церковь оста-[нется прохладно-равнодушной, как при социально-исто-[рических трепыханиях или, хуже, вместо того, что->ы осенить этот поворот образом Христа и Божьей
юмощью, отвернется и
заклеймит его антихристиан-
Сейчас мы вступили в новый период своего сущест-, вования,
надеемся вырваться к естественному развитию, к нормальному правовому сознанию,
к нормальному труду, учитывающему законы экономики и особенности человеческой
природы, которую как ни заклинай нравственными стимулами, а она все равно гнет
свое, давая результат только там, где чувство хозяина и прямая выгода. (Что из
этого получается, я пока не касаюсь.) Сколько времени
существовали, затыкая катастрофические пробоины, которые давала
действительность в стене идеала, то хлесткой фразой, то демагогией, а то и
трупами тех, у кого глаза были особенно зорки, а язык не прикушен! Привлекательным
становится все по мерке человека, по мерке реальности. Идет наименее метафизическая
эпоха, с высот _идеалов. пусть и
^дефектных, нулд£ь в отнасительность, в устройство
^у ^Mj^
разва-
_ -
ливающееся производство и эконЗмические связи,
продать, купить, съесть, одеться, и за это борьба идет почти зверская и
отчаянная. (Если мыслить наше положение в стилистике греха и покаяния, истории
как религиозной драмы, где скрытой, но движущей силой является закон
воздаяния, то мы можем сейчас страдать в распаде, позоре, обнищании за наши
семидесятилетние революционные грехи редкого издевательства над человеком.)
Растут недоверие и враждебность к разного
рода утопиям и грандиозным замахам. Раздаются голоса, как бы широкое открытие
русской религиозной философии не принесло некую новую интеллектуальную
опасность:
!
соблазн максимализма, эсхатологической предельности, обращенности
к последним временам и срокам, не приложимых к логике
социальных и исторических, злободневных забот. Разрыв двух рядов: посюстороннего,
прагматического и потустороннего, трансцендентного чреват скептическим, а то и
вовсе отрицательным отношением к истории, к земному устройству людей.
Хотелось бы по поводу этих
упреков высказать только одно соображение: прежде всего от нас самих зависит не
путать эти два ряда и не пытаться, скажем, строить "текущий момент"
по рецептам Царствия Небесного, а отношения людей на производстве выверять по
идеально-должной мерке (к примеру, "возлюби ближнего, как самого
себя"), относящейся, кстати, в полной мере к другому зону и другой
человеческой природе. Однако подумать об онтологическом фундаменте
социально-исторического действия (чего еще не делало ни одно общество), о
соотношении человека и его Высшего Идеала, Бога, не мешало бы людям конца XX века
- ведь так перестрадали они в невиданных дотоле безднах зла, оказавшись на
обломках гуманизма, как раз горделиво принявшего человека, и только человека
за абсолют. Без решения онтологических, эволюционных задач человечеству
все равно не обойтись. Из гнилого смертного корня, отравляющего индивидуальную
и коллективную психику человека, не вырастет древо гармонии и счастья. Что же
касается философа общего дела, то он как раз - впервые - пытается
проектировать реальный мост между означенными выше рядами, посюсторонним
и потусторонним, от земли к небу, от естественного и сверхъестественному, в
смысле преодоления естества, восхождения к высшей природе.
УЧЕНИЕ Н.Ф.ФЕДОРОВА И НАШИ ДНИ
Прошло 90 лет со дня смерти Федорова. Следуя хри-fo стианской традиции, Николай Федорович
дату кончины считал важнее даты рождения, ибо именно первая под-водит черту под жизнью и деятельностью человека,
его достижениями и провалами, добродетелями и греха-
*'