<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>



О ПОЭТАХ



"С тех пор, как я лучше знаю тело, – сказал Заратустра одному из учеников своих, – я говорю о духе лишь в переносном смысле; и все "непреходящее" – тоже всего лишь символ". [9]
"Я уже слышал это от тебя однажды, – отвечал ученик, – и тогда ты еще прибавил: "А поэты слишком много лгут". Почему сказал ты, что поэты слишком много лгут?"
"Почему? – повторил Заратустра. – Ты спрашиваешь почему? Я не принадлежу к тем, кого можно спросить обо всех их "почему".
Не вчера началась жизнь моя! Давно уже пережил я основания мнений своих.
Пришлось бы мне быть бочкой памяти, если бы таскал я с собой все свои основания!
Хранить свои мнения – уже и этого слишком много для меня; а сколько птиц уже улетело!
И среди них в голубятне моей есть какая-то залетная, не знакомая мне; она дрожит, когда я кладу на нее свою руку.
Так что же однажды сказал тебе Заратустра? Что поэты слишком много лгут? Но и сам Заратустра – поэт.
Теперь веришь ли ты, что сейчас он сказал правду? Почему веришь?"
Ученик отвечал: "Я верю в Заратустру". Но тот покачал головой и улыбнулся.
"Вера не делает меня праведным, – сказал он, – тем более вера в меня.
Но положим, кто-нибудь сказал всерьез, что поэты много лгут: он был бы прав – мы слишком много лжем.
Мы очень мало знаем и плохо учимся: потому и должны мы лгать.
И кто из нас, поэтов, не разбавлял вина своего? Сколько ядовитых смесей было приготовлено в погребах наших; много там происходило такого, чего нельзя описать.
И поскольку мы мало знаем, нам по душе нищие духом, особенно когда это – молоденькие женщины!
А также падки мы до всего, что вечерами рассказывают старые бабы. Это называем мы в себе вечной женственностью.
И как будто существует некий тайный, особый ход к знанию, который непроходим для тех, кто чему-нибудь учится, то и верим мы в народ и в "мудрость" его.
А вот то, чему верят все поэты: если, лежа в траве или на уединенном склоне горы, навострить уши, то постигнешь нечто такое, что находится между небом и землей.
И когда на поэтов находят приступы нежности, они убеждены, что сама природа влюблена в них.
И что она тихонько подкрадывается к ним и нашептывает им что-то таинственное, а также любовные, льстивые речи: этим они гордятся и чванятся перед всеми смертными!
О, как много вещей между небом и землей, о которых позволяют себе мечтать только поэты!
И тем более о том, что сверх небес: ибо все боги суть символы и хитросплетения поэтов!
Поистине, всегда влечет нас ввысь – в царство облаков: на них усаживаем мы наши пестрые чучела и называем их богами и Сверхчеловеком.
Благо, довольно легки они для этих седалищ – и эти боги, и Сверхчеловек!
О, как устал я от всего неосуществленного, что непременно желает стать событием! О, как я устал от поэтов!"


Пока говорил Заратустра, сердился на него ученик, но молчал. Замолчал и Заратустра; а взор его был обращен вовнутрь, и казалось, что глядел он куда-то вдаль. Наконец он вздохнул.
"Я – от нынешнего, и я – от минувшего, – сказал он, – но есть во мне нечто и от завтрашнего, и от послезавтрашнего, и от грядущего.
Я устал от поэтов, старых и новых: слишком поверхностны для меня все эти мелкие моря.
Недостаточно глубоко проникала их мысль: оттого и чувство их не достигало самых основ.
Немножко похоти, немножко скуки – таковы еще лучшие мысли их.
Для меня переливы мелодий их арф – призрачное мимолетное дуновение; что знали они до сих пор о страстном пылании звуков?
К тому же они недостаточно чистоплотны: они мутят воду, чтобы казалась она глубже.
Они любят выдавать себя за примирителей: но для меня они всегда останутся посредниками и подтасовщиками, половинчатыми и нечистоплотными!
Ах! часто забрасывал я сеть в море их в надежде на хороший улов; а вытаскивал всегда лишь голову какого-нибудь древнего божества.
Так, голодающему море дало камень. [10] Возможно, что они и сами вышли из моря.
Конечно, и среди них попадаются жемчужины: но это придает им еще больше сходства с твердыми раковинами. И часто вместо души находил я в них одну соленую слизь.
У моря они научились и тщеславию своему: разве море – не павлин из павлинов?
И перед безобразнейшим из буйволов распускает оно хвост, никогда не утомляясь игрой своего кружевного веера из серебра и шелка.
Тупо смотрит на него буйвол, чья душа схожа с песком, еще более схожа с чащобой, а более всего напоминает болото.
Что ему красота, и море, и убранство павлина! Такую притчу говорю я о поэтах.
Поистине, дух их – тоже павлин из павлинов и море тщеславия!
Зрителей нужно духу поэта: пусть это будут хотя бы буйволы!
Устал я от этого духа: и предвижу время, когда и сам он устанет от себя.
Я уже видел поэтов, которые преобразились и обратили взор свой на себя.
Я видел кающихся духом: из поэтов выросли они".


Так говорил Заратустра.


О ВЕЛИКИХ СОБЫТИЯХ


Есть на море остров – неподалеку от блаженных островов Заратустры, – на нем постоянно дымится вулкан; народ, а особенно старые женщины, говорили про этот остров, что он – каменная глыба перед вратами преисподней; а внутри самого вулкана есть узкий проход вниз, ведущий к этим воротам.
И вот – в ту пору, когда Заратустра пребывал на блаженных островах, случилось так, что один корабль бросил якорь у острова, на котором высится дымящийся вулкан; и команда сошла с корабля на берег, чтобы поохотиться на кроликов. А когда ближе к полудню капитан и его люди снова собрались вместе, они вдруг увидели, что кто-то приближается к ним по воздуху, и какой-то голос явственно произнес: "Пора! Давно пора!" Когда же призрак этот приблизился к ним – а он быстро, подобно тени, летел по направлению к вулкану, – они, пораженные, узнали в нем Заратустру; ибо все, кроме капитана, видели его не раз и любили, как любит народ – соединяя любовь с робостью.
"Посмотрите-ка, – сказал старый рулевой, – Заратустра отправляется в ад!"
В то самое время, когда корабельщики пристали к острову, разнесся слух, что Заратустра исчез; и когда спрашивали друзей его, те отвечали, что он ночью пошел к кораблю, не сказав, куда хочет отправиться.
Так возникло некоторое смятение, а через три дня, когда узнали про случай с корабельщиками, оно усилилось; и весь народ стал рассказывать, что Заратустру унес дьявол. Правда, его ученики смеялись над этой болтовней; а один из них даже сказал: "Я скорее поверю тому, что Заратустра сам унес дьявола". Однако в глубине души все были озадачены и волновались: тем сильнее была их радость, когда на пятый день Заратустра появился среди них.
И вот рассказ Заратустры о его разговоре с Огненным Псом:
"Земля, – сказал он, – имеет оболочку; и оболочка эта поражена болезнями. К примеру, одна из этих болезней называется "человек".
А другая болезнь называется "Огненный Пес": и о нем люди много лгали и позволяли лгать друг другу.
Чтобы выведать тайну эту, перешел я море и увидел истину нагой! Поистине, нагой с головы до пят.
Теперь знаю я, что такое Огненный Пес и все эти демоны извержения и ниспровержения, которых боятся не одни только старухи.
"Выходи, Огненный Пес, из бездны своей! – вскричал я, – и признавайся, так ли глубока бездна эта? Откуда берется все то, что ты изрыгаешь на нас?
Обильно пьешь ты из моря: это видно по соли твоего красноречия. Поистине, для пса из бездны слишком много берешь ты пищи с поверхности!
Чревовещатель земли – вот кто ты для меня, и не более: всякий раз, слыша демонов извержения и ниспровержения, находил я их похожими на тебя – подсоленными, лживыми и плоскими.
Вы умеете рычать и засыпать пеплом! Вы – бесподобные хвастуны и в совершенстве овладели искусством так нагревать ил и слизь, чтобы они закипали.
Где вы, там поблизости всегда должен быть ил и множество губкообразных, пещеристых и створчато-защемленных: все это рвется на свободу.
"Свобода", – с удовольствием рычите вы: но я разучился верить в великие события, коль скоро вокруг них так много воплей и дыма.
И поверь мне, ты, адов шум! Величайшие события – это не самые шумные, а самые тихие часы наши.
Не вокруг тех, кто измышляет новый шум, а вокруг изобретателей новых ценностей вращается мир; неслышно вращается он.
И признай же, что стоит лишь только рассеяться дыму и прекратиться твоему грохоту, оказывается, что не произошло почти ничего. Велика важность, если какой-нибудь город сделался безжизненным, словно мумия, а какая-нибудь статуя лежит в грязи!
И вот что еще хочу сказать я всем ниспровергающим статуи: право же, это величайшая глупость – бросать соль в море, а статуи в грязь.
В грязи презрения вашего лежала статуя: но на том и зиждется закон ее, что из уничижения вновь восстанут жизнь и живая красота ее!
И вот – в божественном ореоле поднимается она теперь, еще более обольстительная в страдании своем; и поистине, она еще поблагодарит вас за то, что вы ниспровергли ее, разрушители!
Такой совет даю я королям, и церквям, и всему, что одряхлело от тяжести лет и ослабло в добродетели: дайте ниспровергнуть себя! И вы снова вернетесь к жизни, а добродетель вернется к вам!"
Так говорил я Огненному Псу. Тут он угрюмо прервал меня и спросил: "Церковь? Что это такое?"
"Церковь, – отвечал я, – это своего рода государство, но особенно лживое. Однако замолчи, лицемерный пес! Тебе ли не знать сородичей своих!
Подобно тебе, государство есть пес лицемерия; подобно тебе, оно любит говорить среди дыма и грохота, чтобы заставить верить, как делаешь это и ты, будто говорит оно из недр вещей.
Ибо оно непременно хочет быть самым важным зверем на земле; и верят ему, что оно способно на это".
После моих слов Огненный Пес стал, как безумный, корчиться от зависти. "Как? – вскричал он, – как, самым важным зверем на земле? И в это верят?" И столько дыма и ужасных воплей вырвалось из глотки его, что я думал, он задохнется от гнева и зависти.
Наконец успокоился он, и слабее стало пыхтение его; но как только он умолк, я сказал ему со смехом:
"Ты злишься, Огненный Пес: значит, я не заблуждался насчет тебя!
А чтобы мне остаться при правоте моей, послушай о другом Огненном Псе: он и вправду вещает из самого сердца земли.
Золото и золотой дождь исторгает дыхание его: так желает сердце его. Что ему пепел, дым и горячая слизь!
Подобно разноцветным облакам, вылетает смех из уст его; противны ему твое клокотание, и плевки, и терзания чрева твоего!
А золото и смех – берет он из сердца земли: ибо, узнай же и ты, наконец: сердце земли – из золота".
Когда Огненный Пес услышал это, он был не в силах больше слушать меня. Пристыженный, поджал он хвост, невнятно пролаял какое-то "Вау! Вау!" и уполз в берлогу свою".
Так рассказывал Заратустра. Однако ученики едва слушали его: так велико было их желание рассказать ему о корабельщиках, кроликах и летающем человеке.
"Что могу я сказать об этом? – ответил Заратустра. – Разве я призрак?
Вероятно, то была тень моя. Вы, наверное, уже слышали что-нибудь о страннике и его тени? [11]
Несомненно одно: мне надо крепче держать ее, иначе погубит она доброе имя мое".
И снова покачал головой Заратустра и удивлялся. "Что это значит – повторил он.
Почему призрак кричал: "Пора! Давно пора!"?
Почему же – давно пора?"


Так говорил Заратустра.


ПРОРИЦАТЕЛЬ


" – и я видел, великое уныние наступило среди людей. Лучшие из них устали от дел своих.
Объявилось учение, и рядом с ним шла вера в него: "Все пусто, все равно, все уже было!".
И эхо вторило со всех холмов: "Все пусто, все равно, все уже было!".
Правда, собрали мы жатву: но почему же сгнили и почернели плоды наши? Что упало в последнюю ночь со злого месяца?
Напрасен был всякий труд, в отраву обратилось вино наше, дурной глаз опалил наши поля и сердца.
Все мы иссохли; и если бы огонь объял нас, мы бы рассыпались, словно пепел: но и сам огонь утомили мы.
Все источники иссякли у нас, и даже море отступилось. Земля готова разверзнуться, но бездна не хочет поглотить нас!
"Ах, есть ли еще море, где бы можно было утонуть?" – так раздается жалоба наша среди однообразия болот.
Поистине, мы слишком утомились, чтобы умереть; и вот мы бодрствуем и продолжаем жить – в склепах!" -


Такие речи слышал Заратустра от одного прорицателя; [12] и предсказания его запали ему в сердце, и изменился он. Печальный и усталый, бродил он всюду; и стал похож на тех, о ком говорил прорицатель.
"Истинно так, – говорил он ученикам своим, – еще немного, и наступят эти долгие сумерки. Ах, как спасти мне от них свет мой?
Чтобы не угас он среди этой скорби! Еще дальним мирам должен светить он и самым далеким ночам!"
Так, опечаленный в сердце своем, всюду бродил Заратустра; в продолжение трех дней не принимал он ни пищи, ни питья, не знал отдыха и потерял дар речи. Наконец случилось так, что впал он в глубокий сон. Ученики же его, бодрствуя долгими ночами, сидели вокруг него и с беспокойством ожидали, не проснется ли он, не заговорит ли снова, исцеленный от скорби своей.
И вот речи, которые говорил Заратустра после того, как проснулся; и словно издалека доходил до учеников голос его:
"Выслушайте, друзья мои, тот сон, что приснился мне, и помогите мне разгадать его!
Сон этот все еще загадка для меня; сокрыт еще смысл его, и не витает над ним на вольных крыльях.
Снилось мне, что отрешился я от всякой жизни. Там, на уединенной горе, в замке Смерти, стал я ночным сторожем – стражем могил.
Там охранял я гробы: полны были мрачные своды трофеями побед ее. Побежденная жизнь смотрела на меня из стеклянных гробов.
Я вдыхал запах пыльных вечностей; задыхаясь в пыли, удрученно поникла душа моя. Ибо там – кто может освежить душу свою?
Свет полуночи неизменно окружал меня, и рядом, скорчившись, сидело одиночество, и еще третья, худшая из подруг моих – надрывная мертвая тишина.
Ключи носил я с собой, ржавые из ржавых; и самые скрипучие ворота умел открывать я ими.
Подобно зловещему карканью, проносился скрежет по длинным коридорам, когда поднимались затворы ворот: зловеще кричала птица эта, неохотно давала она будить себя.
Но еще больший ужас сжимал сердце мое, когда все снова умолкало, кругом водворялась тишина, и я оставался один среди этого зловещего молчания.
Так шло, так ползло время, если вообще двигалось оно – почем я знаю! Но наконец случилось нечто такое, что разбудило меня.
Трижды ударили в ворота, как громом, трижды взвыли своды в ответ: и тогда подошел я к воротам.
"Альпа! – вскричал я, – кто несет прах свой на гору? Альпа! Альпа! Кто несет прах свой на гору?"
И я нажимал на ключ и налегал на ворота, стараясь открыть их. Но ни на палец не подавались они.
Вдруг бушующий ветер распустил крылья свои: с пронзительным свистом взрезая воздух, бросил он мне черный гроб.
И среди визга, и воя, и грохота гроб раскололся, плевком исторгнув из себя хохот – тысячу образов хохота.
И тысячью ликов – детей, ангелов, сов, безумцев и бабочек величиной с человека, это с издевкой и ревом хохотало надо мной.
Страшно испугался я, и пал на землю, и кричал от ужаса так, как не кричал никогда.
Но мой собственный крик разбудил меня – и я очнулся".
Заратустра рассказал сон свой и умолк: ибо не знал он еще объяснения его. Тогда ученик, которого он любил больше всех, быстро поднялся, схватил Заратустру за руку и сказал:
"Сама твоя жизнь объясняет нам этот сон, Заратустра!
Не ты ли сам тот ветер, с пронзительным свистом распахивающий ворота в замке Смерти?
Не ты ли сам тот гроб, полный разнообразных и пестрых обликов зла, а также ангельских ликов жизни?
Поистине, подобно многообразному – на тысячу ладов – детскому смеху, входит Заратустра во все склепы, смеясь над ночными стражами могил, что гремят своими ржавыми ключами.
Устрашать и опрокидывать их будешь ты смехом своим; и беспамятство их, и пробуждение будут свидетельствовать о власти твоей над ними.
И даже когда наступят долгие сумерки и смертельная усталость, ты не закатишься на небе нашем, о заступник жизни!
Новые звезды показал ты нам и по-новому дал нам увидеть великолепие ночи; самый смех ты раскинул над нами, словно многоцветный шатер.
Отныне и навсегда даже гробы мертвецов станут источником детского смеха; всегда будет дуть могучий ветер, торжествующий над смертельной усталостью: в этом ты порука нам и предсказатель!


Поистине, самих врагов своих видел ты во сне: это был самый тяжелый сон твой!


Но как избавился ты от этих наваждений и обрел себя, так должны пробудиться и они от самих себя – и придти к тебе!"


Так говорил ученик; и все остальные теснились теперь вокруг Заратустры, хватали его за руки и убеждали его оставить ложе и скорбь свою и вернуться к ним. Он же сидел, приподнявшись на ложе, и странен был взор его. Подобно человеку, вернувшемуся домой после долгого отсутствия, пытливо вглядывался он в лица учеников и все еще не узнавал их. Но когда они подняли его и поставили на ноги, тогда сразу преобразился взгляд его; он понял все, что случилось, и, поглаживая бороду, сказал бодрым голосом:


"Ну что ж! Теперь уже все позади; однако позаботьтесь, ученики мои, о том, чтобы у нас был сегодня хороший обед, да поскорее! Так хочу я искупить свои дурные сны!
А прорицатель пусть ест и пьет рядом со мной: и поистине, я покажу ему море, в котором он сможет утонуть!"


Так говорил Заратустра. И потом он долго всматривался в лицо ученика своего, истолковавшего сон, и при этом качал головой.


ОБ ИЗБАВЛЕНИИ


Однажды, когда Заратустра переходил через большой мост, окружили его калеки и нищие, [13] и один горбун так сказал ему:
"Послушай, Заратустра! Уже и народ учится у тебя и начинает верить в учение твое: но чтобы он окончательно поверил тебе, нужно вот еще что – ты должен убедить нас, калек! Здесь перед тобой прекрасный выбор и, поистине, благоприятная возможность: не упусти же ее! Ты можешь исцелять слепых и возвращаешь хромым способность бегать, и ты мог бы облегчить хоть ненамного бремя того, у кого слишком тяжелая ноша: это было бы прекрасным средством заставить калек уверовать в Заратустру!"
Но Заратустра возразил ему: "Если отнять у горбатого горб, ты тем самым лишишь его духа его – так гласит народная мудрость. И когда возвратят зрение слепому, слишком много дурного увидят глаза его на земле – проклянет он исцелителя своего. Тот же, кто возвращает хромому способность бегать, причиняет ему величайший вред: ибо едва ли он сможет бегать так быстро, чтобы пороки не опережали его, – так говорит народ о калеках. И почему бы Заратустре не поучиться у народа, раз народ учится у Заратустры?
С тех пор, как живу я среди людей, для меня это еще наименьшее зло, если вижу я, что одному недостает глаза, другому – уха, третьему – ноги; а есть и такие, что утратили язык, или нос, или голову.
Я вижу и видел худшее, а порой – столь отвратительное, что кое о чем не хотел бы говорить, а о многом не могу даже умолчать, а именно: есть люди, у которых недостает всего, но имеют они непомерный избыток в одном, это – люди, которые представляют собой только один большой глаз, или один большой рот, или брюхо, или еще что-нибудь одно, но громадное, – калеками наизнанку называю я таких.
И когда покинул я уединение свое и в первый раз проходил по этому мосту, то не поверил глазам своим, – долго всматривался я и, наконец, сказал: "Ведь это ухо! Ухо величиной с человека!". Еще пристальнее вгляделся я, и действительно, под ухом шевелилось что-то до крайности жалкое, маленькое и хилое. Чудовищное ухо сидело на слабом тоненьком стебле, а стеблем этим был человек! Через увеличительное стекло можно было даже разглядеть крошечное, завистливое личико, а также пухлую душонку, трепетавшую на стебельке. Народ же поведал мне, что это большое ухо не только человек, но и великий муж, гений. Но я не верю народу, когда говорит он о великих людях, и потому остаюсь при убеждении, что это – калека наизнанку, у которого всего слишком мало и лишь одного – чересчур много".
Ответив так горбуну и тем, за кого он ходатайствовал и был им истолкователем, Заратустра с глубоким негодованием обратился к ученикам своим и сказал:
"Поистине, друзья мои, хожу я среди людей, словно среди обломков и разрозненных частей человека!
Всего ужаснее для взора моего – видеть человека растерзанным и расчлененным, словно на бойне или на поле брани.
И когда убегает взор мой от настоящего к минувшему – всюду находит он одно и то же: обломки, и разрозненные части, и роковые случайности – но ни одного человека!
Настоящее и минувшее на земле – о друзья мои! Это самое невыносимое для меня; и не будь я провидцем того, что грядет, не знал бы я, как мне жить.
Пророк и созидатель, исполняющий волю свою, – само будущее и мост к нему; а кроме того, что-то вроде калеки на этом мосту: все это – Заратустра.
И вы тоже часто спрашивали себя: "Кто для нас Заратустра? Как нам называть его?". И подобно мне, отвечали вы себе вопросами.
Обещающий ли он? Или исполняющий обещанное? Завоеватель? Или наследник? Осень? Или плуг? Целитель? Или исцеленный?
Поэт ли он? Или выступает за правду без прикрас? Освободитель? Или укротитель? Добрый? Или злой?
Я хожу среди людей, как среди обломков будущего: того будущего, которое вижу я.
И в этом все помыслы и желания мои – собрать воедино и соединить все обломки, загадки и роковые случайности.
И как перенес бы я то, что я – человек, если бы человек не был поэтом, избавителем от случая и разрешителем всех загадок?
Спасти тех, что были до нас, и всякое "Было" преобразовать в "Такова была воля моя!" – только это назвал бы я избавлением!
Воля – вот имя освободителя и вестника радости: так учил я вас, друзья мои! А теперь научитесь еще следующему: сама воля есть еще пленница.
"Хотеть" – освобождает: но как называется то, что и освободителя заковывает в цепи?
"Было" – так зовется у воли ее скрежет зубовный и ее затаенная скорбь. Бессильная против того, что уже свершилось, со злобой взирает она на все минувшее.
Не может воля хотеть вспять; не может она одолеть время и алчное упорство его – и в этом ее потаенная печаль.
"Хотеть" – освобождает: что же придумывает воля, чтобы избавиться от печали и посмеяться над тюремщиком своим?
Безумцем становится всякий пленник! И безумие то, как избавляет себя плененная воля.
Почему время не бежит вспять? – вот что вызывает ее тайную ярость; "Было" – так зовется камень, который не может сдвинуть она.
И вот катит она камни злобы и негодования и мстит тем, кто не испытывает, подобно ей, ненависти и досады.
Так воля, освободительница, стала причинять боль всему, что способно испытывать страдания; мстит она за то, что не в силах повернуть время вспять.
Сущность этого мщения только в одном: в отвращении воли ко времени и к его "Было".
Поистине, величайшее безумие живет в воле нашей, и проклятьем стало для всего человечества то, что безумие это восприняло дух.
Дух мщения: до сих пор это считалось самым значительным достижением человеческой мысли: и там, где было страдание, всегда непременно присутствовало и возмездие – наказание.
"Наказание" – именно так именует себя месть; пряча ложь свою за этим словом, она лицемерно уверяет себя в чистоте своей совести.
И поскольку человек, проявляя волю свою, неизменно страдает от того, что не может он повернуть ее вспять, то и саму эту волю, и жизнь вообще сочли наказанием!
И вот – туча за тучей громоздились над духом, пока наконец безумие не изрекло: "Все преходяще, а посему не стоит жалеть о нем!"
"И в этом сама справедливость и закон времени, – чтобы время пожирало детей своих", – так проповедовало безумие.
"В мире все вещи нравственно упорядочены на основе закона и наказания. О, в чем обрести избавление от изменчивости вещей и наказания, имя которому "Бытие"? – так проповедовало безумие.
"Возможно ли спастись, если существует некий вечный закон? Увы, не передвинуть громады свершенного в прошлом: возмездие тоже должно быть вечным!" – так проповедовало безумие.
"Ни одно из свершенных деяний нельзя уничтожить: невозможно посредством наказания сделать деяние недействительным. Ибо вот в чем вечность этого наказания, наказания Бытием: Бытие навечно обречено тому, чтобы снова и снова становиться деянием и виной!
Пока наконец воля не обретет избавления от себя самой и не станет волей к отсутствию воли", – но вы и сами знаете, братья мои, эту басню безумия!
Прочь уводил я вас от этих басен, когда учил: "Воля – это созидательница".
Всякое "Было" – есть обломок, загадка, роковая случайность, – до тех пор, пока созидающая воля не провозгласит: "Но так хотела я!".
Пока не скажет она: "Но так хочу я! Так захочу я!".
Разве она уже говорила так? Когда же это? Освободилась ли воля от безумия своего?
Стала ли она уже для себя самой избавительницей и вестницей радости? Предала ли забвению дух мщения и скрежет зубовный?
И кто научил ее примирению со временем и тому, что выше всякого примирения?
Высшего, чем всякое примирение, должна хотеть воля, которая есть воля к власти: но как это совершается? Кто научил ее еще и хотеть вспять?"


Но в этом месте речи своей Заратустра вдруг остановился; казалось, будто переживал он сильнейший испуг. Испуганным взглядом обвел он учеников своих; подобно стреле, пронизывал взгляд его их мысли и тайные помыслы. Но минуту спустя он уже рассмеялся и добродушно сказал:
"Трудно жить с людьми, ибо трудно хранить молчание. В особенности же – болтливому".


Так говорил Заратустра. А горбун прислушивался к словам его, спрятав лицо свое; а услышав, что Заратустра смеется, с любопытством взглянул на него и медленно произнес:
"Но почему Заратустра иначе говорит с нами, чем с учениками своими?"
Заратустра ответил: "Что же тут удивительного! С горбатыми и говорить приходится по-горбатому".
"Ладно, – ответил горбун, – а с учениками, стало быть, и болтать надо по-школьному.
Только вот почему иначе говорит Заратустра с учениками своими, нежели с самим собой?"


О ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ МУДРОСТИ


Страшна не высота, страшен склон! Склон, где взор срывается вниз, а рука взлетает вверх, чтобы ухватиться за что-нибудь. Тогда трепещет сердце от раздвоения воли.
О друзья мои, угадываете ли вы и в моем сердце двойственность воли моей?
Вот он, склон мой – опасная склонность моя: когда взор мой устремляется ввысь, то рука ищет опоры в пустом пространстве, пытаясь держаться за бездну!
За людей цепляется воля моя, цепями связываю я себя с людьми, тогда как влечет меня вверх, к Сверхчеловеку: ибо к нему стремится другая воля моя.
Вот почему слепо живу я среди людей, так, будто я вовсе не знаю их: чтобы рука моя не утратила совсем веры в опору, в нечто твердое.
Я не знаю вас, люди: как часто эта тьма вокруг меня служила мне утешением!
Я сижу у проезжих ворот, на глазах у всех мошенников, и спрашиваю: кто хочет меня обмануть?
Моя первая человеческая мудрость в том, что я даю себя обманывать, чтобы не остерегаться обманщиков.
Ах, если бы опасался я человека, как мог бы он тогда быть якорем для воздушного шара моего? Слишком легко сорвался бы я, увлекаемый вверх и вдаль!
Так уж распорядилось провидение судьбой моей, чтобы без осторожности жил я.
И если тот, кто живет среди людей, не хочет умереть от жажды, он должен научиться пить из всех стаканов; и кто хочет остаться чистым, оставаясь среди людей, должен уметь мыться и грязной водой.
Так говорил я часто сердцу своему, утешая его: "Ничего! Не тужи, старина! Несчастье ускользнуло от тебя; наслаждайся же этим, как счастьем своим!".
Моя вторая человеческая мудрость в том, что я больше щажу тщеславных, чем гордых.
Не есть ли оскорбленное тщеславие мать всех трагедий? Но где оскорблена гордость, там вырастает нечто лучшее, чем сама она.
Чтобы на жизнь интересно было смотреть, нужно, чтобы игра ее была хорошо сыграна, а для этого требуются хорошие актеры.
Хорошими актерами находил я всех тщеславных: они играют и хотят, чтобы смотрели на них с удовольствием – весь дух их сосредоточен в этом желании.
Они представляют себя, они выдумывают себя: находясь рядом с ними, я люблю наблюдать жизнь – это исцеляет от уныния.
Потому и щажу я тщеславных, что они для меня – врачи тоски моей и привязывают меня к человеку, как к зрелищу.
И потом: кто измерил в тщеславном всю глубину скромности его! Я добр и сострадателен к нему, ибо скромен он.
Он хочет, чтобы вы научили его вере в себя; он питается взглядами вашими, он алчно поедает похвалу из ваших рук.


И лжи вашей верит он, когда вы лжете о нем нечто приятное: ибо в сокровенных глубинах тайно вздыхает сердце его: "Что я такое!".
И если истинная добродетель есть та, что не знает о себе самой, то вот она: тщеславный не знает о скромности своей!
А вот моя третья человеческая мудрость: я не допускаю, чтобы из-за вашей трусости мне стал противен вид злых.
Я счастлив при виде чудес, порождаемых знойным солнцем, – тигров, пальм и гремучих змей.
Есть и среди людей прекрасные порождения знойного солнца, и у злых есть много такого, что достойно восхищения.
И подобно тому, как мудрейших ваших нашел я не такими уж мудрыми, так же и зло ваше оказалось ничтожным по сравнению с молвой о нем.
И часто спрашивал я, качая головой: "К чему еще греметь, вы, гремучие змеи?
Поистине, и у зла тоже есть будущее! И самый знойный Юг еще не открылся человеку.
Сколь многое называется теперь наихудшим злом, хотя шириной всего-то в двенадцать футов и длиной в три месяца! [14] Но некогда придут в мир великие драконы.
Чтобы Сверхчеловек не был лишен дракона своего – Сверхдракона, надо, чтобы горячее солнце еще долго пылало над девственным лесом!
Ваши дикие кошки должны еще сделаться тиграми, и крокодилами – черепахи: доброму охотнику – добрая охота!
И поистине, добрые и праведные! Есть в вас немало смешного, и особенно – страх перед тем, что до сих пор называли дьяволом!
Так чужда душа ваша великому, что Сверхчеловек был бы страшен вам в благости своей!
И вы, мудрые и знающие, убежали бы от палящего света той мудрости, в которой Сверхчеловек страстно омывает наготу свою!
А вы, высшие люди, которых видели глаза мои! Сомневаюсь я в вас и тайно смеюсь над вами: я догадываюсь, – дьяволом назвали бы вы Сверхчеловека!
Ах, устал я от всех этих "высших" и "лучших": еще выше надо мне подняться с их "высоты", прочь от них, ввысь, к Сверхчеловеку!
Ужас объял меня, когда увидел я этих "лучших" нагими; и тогда крылья выросли у меня, чтобы воспарить в дали грядущего.
В далекое будущее, на крайний Юг, дальше, чем мечты всех художников: туда, где боги стыдятся всякой одежды!
Вас же, соседи и ближние мои, хочу я видеть переодетыми, принаряженными, почтенными и тщеславными, как и подобает "добрым и праведным".
И сам я хочу восседать среди вас переодетым, чтобы не узнавать ни вас, ни себя: и в этом последняя человеческая мудрость моя.


Так говорил Заратустра.


ТИШИНА


"Что случилось со мной, друзья мои? Вы видите, я – расстроен, гоним, повинуюсь, вопреки воле своей, и готов уйти – о, уйти от вас!
Да, опять должен вернуться Заратустра в уединение свое: но на этот раз неохотно возвращается медведь в берлогу!
Что случилось со мной? Кто принуждает меня к этому? – О, этого требует моя гневная повелительница, это она говорила со мной; называл ли я уже вам имя ее?
Вчера вечером говорила со мной Тишина моя: вот имя ужасной госпожи моей.
Было это так – ибо я должен рассказать вам это, чтобы не ожесточилось сердце ваше против меня, уходящего так внезапно!
Знаком ли вам испуг засыпающего?
До самых кончиков пальцев овладевает им испуг, ибо земля уходит у него из-под ног, и начинается сон.
Такую притчу поведаю я вам. Вчера, в самый безмолвный час, в час великой Тишины, земля ускользнула у меня из-под ног, и начался сон.
Стрелка передвинулась, часы моей жизни перевели дыхание – никогда еще не слышал я такой тишины вокруг себя; сердце мое сжалось.
Тогда беззвучно заговорила со мной Тишина: "Ты знаешь это, Заратустра?".
И в ужасе я вскрикнул от этого немого шепота, и кровь отхлынула от лица моего: но я молчал.
И тогда во второй раз сказала она мне безгласно: "Ты знаешь это, Заратустра, но не говоришь!".
И я, наконец, ответил, словно упрямец: "Да, я знаю, но не хочу говорить!".
И снова безгласно заговорила она со мной: "Ты не хочешь, Заратустра? Не правда ли? Не прячься в упрямстве своем!".
И я, плача и дрожа, как ребенок, говорил: "Ах, я хотел, правда, но я не могу! Избавь меня от этого! Это свыше моих сил!".
И опять сказала она: "При чем тут ты, Заратустра! Скажи слово свое и погибни!".
Я отвечал ей: "Ах, разве мое это слово? Кто я такой? Я жду более достойного: я не стою даже того, чтобы погибнуть ради него".
Тогда она вновь сказала безгласно: "При чем тут ты? Покорности еще мало в тебе. У покорности самая жесткая шкура".
И я отвечал: "Чего только не выносила уже шкура покорности моей! У подножия высоты своей живу я: как высоки вершины мои? Никто еще не сказал мне этого. Но мои долины мне хорошо известны".
И опять безмолвно заговорила тишина: "О Заратустра, тот, кто должен двигать горами, тот приведет в движение и долины, и низменности".
Я ответил: "Еще ни одной горы не сдвинуло слово мое, и то, что говорил я, не доходило до людей. Да, я отправился к людям, но пока еще не дошел до них".
И сказала мне молча Тишина: "Что можешь знать ты об этом! Роса выпадает на траву в самое безмолвное время ночи".
И я отвечал: "Они насмехались надо мной, когда нашел я путь свой и пошел по нему; поистине, дрожали тогда ноги мои.
А они злорадствовали: "Ты забыл дорогу, а теперь еще и разучился ходить!".
И снова безгласно сказала Тишина: "Что тебе до насмешек! Ты тот, кто разучился повиноваться: теперь ты должен повелевать!
Разве не знаешь ты, кто людям нужнее всего? Тот, кто приказывает великое.
Трудно осуществить великое: но еще труднее приказать его.
Вот что тебе непростительно: ты имеешь власть и не хочешь господствовать".
И я отвечал: "Мне недостает голоса льва, чтобы повелевать".
И тогда снова, подобно беззвучному шепоту, промолвила она:
"Слова, что приносят бурю, – самые тихие. Мысли, приходящие кротко, как голубь, правят миром.
О Заратустра, ты должен быть тенью того, что грядет: так будешь ты повелевать и, повелевая, пойдешь впереди".
И я отвечал: "Мне стыдно".
И снова безгласно проговорила она: "Ты еще должен стать ребенком и не стыдиться.
Гордость юности еще есть в тебе, поздно стал ты юношей: но кто хочет стать ребенком, должен преодолеть и юность свою".
И я долго колебался и дрожал и, наконец, сказал то же, что и в самом начале: "Я не хочу".
Тогда раздался вокруг меня смех. Горе мне! Как смех этот разрывал мне внутренности и терзал сердце!
И в последний раз прозвучал безмолвный голос: "О Заратустра, созрели плоды твои, но сам ты еще не созрел для них!
И потому тебе снова необходимо уединение: ибо должен ты еще дозреть".
И снова послышался смех, теперь уже удалявшийся от меня: потом стало тихо вокруг меня, наступила как бы двойная тишина. А я лежал на земле, и пот градом лился с меня.
Теперь вы все слышали: почему должен я вернуться в уединение свое. Ничего не утаил я от вас, друзья мои.
И все это вы услышали от меня, самого скрытного из людей, – таким хочу остаться я и впредь!
О, друзья мои! И еще нечто мог бы сказать я вам; и еще что-то мог бы я дать! Почему же не даю? Разве я скуп?"


Но когда Заратустра произнес слова эти, им овладела глубокая скорбь, ибо близка была разлука с друзьями, и он зарыдал; и никто не мог утешить его. Ночью же ушел он и покинул друзей своих.



<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>
Библиотека Фонда содействия развитию психической культуры (Киев)